Юрий Пиляр - Люди остаются людьми
— У нас есть сведения, что ты коммунист и политрук, — заявляет унтер.
— Неправда, — отвечаю я, слегка пораженный.
— Советую тебе признаться. — Унтер разговаривает по-русски свободно и без всякого акцента… Может, он какой-нибудь гестаповец?
— Мне не в чем признаваться. Мне нет еще восемнадцати, и я не мог быть коммунистом, а поэтому и политруком.
— Врешь! — Начальник полиции выходит на середину комнаты. — Ты политрук и работал переводчиком в политотделе дивизии.
— Я работал в штабе дивизии.
— Ты мне голову не морочь, я как-нибудь майор.
— Но тогда вы должны знать.
Я пока довольно спокоен, потому что прав. Мне кажется, установить истину нетрудно.
— Да, — хмуро говорит начальник полиции. — Тем не менее ты политрук и сотрудничал с политотделом.
— Неправда, — повторяю я.
— Правда! — Унтер хлопает ладонью по столу. — Ввести свидетеля!
Из-за портьеры показывается знакомое лицо. Широкое, пылающее от волнения. Глаза блестят. Черные шнурочки бровей насуплены… Это техник-интендант второго ранга Рогач, бывший начпрод моего полка. Это он однажды приглашал меня к себе в тыл, обещая снабдить наше командование «горилкой» и военторговскими папиросами. И он попал, бедняга…
В то же время я очень рад, что нашелся свидетель. Сейчас недоразумение разрешится… Только почему он так волнуется?
Рогач вытягивает руки по швам. На меня не глядит.
— Действительно, я подтверждаю, что этот человек был адъютантом командира полка, а затем его перевели на должность переводчика в политотдел дивизии. — Голос у Рогача какой-то деревянный.
У меня от возмущения спирает в горле. Я потрясен, я просто не верю своим ушам.
— Ты… лжешь… Рогач! Я ведь тогда был ранен! Он, не мигая, смотрит на унтера. Пальцы его вытянутых рук сжимаются и разжимаются.
— Ну, что ты теперь скажешь? — усмехается унтер.
— Вы только взгляните на этого подлеца, — говорю я и сам гляжу в трепещущее багровое лицо Рогача. Думаю: как же ему не стыдно? — Посмотрите, он сейчас чувствует себя хуже, чем я, он… предатель!
— Молчать! — прикрикивает унтер. — Вы свободны, свидетель.
Рогач исчезает за портьерой. Хлопает дверь.
— Лучше признайся, — говорит мне начальник полиции. — В твоих же интересах.
— Нет, — говорю я, — вы же майор, вам же известно, что в партию не принимают моложе восемнадцати лет. Я с двадцать четвертого года… мне лишь в октябре исполнится восемнадцать. Я никак не мог быть политруком хотя бы по своему возрасту.
— Послушай, ты… — прерывает меня унтер. — Отправляйся в свой барак и думай до утра. Если ты утром не признаешься, я сгною тебя в карцере. Убирайся!
Ошеломленный и подавленный, я ухожу.
3Всю ночь меня преследуют кошмары. Всю ночь надвигаются на меня тяжелые клубящиеся тучи — я отталкиваю их, но они снова ползут с высоты, их много, я знаю, что им нет конца, но я отталкиваю и отталкиваю их, задыхаюсь, изнемогаю и все-таки отталкиваю, потому что — я понимаю это, — если я не буду отталкивать их, то они задушат меня…
Наступает утро. У меня сильный жар. Носов, которому я вечером рассказал о допросе, щупает мой лоб.
— Негодяи! — шепчет он. — Мерзавцы!
Он сам идет со мной в санчасть — небольшой дощатый барак с красным крестом на двери. У входа неожиданно встречаемся с черноусым унтером. Тот молча задирает мою гимнастерку до подбородка.
— Тиф…
И поворачивается к двери с крестом, приказав нам ждать его на улице. Носов опять шепчет:
— Мерзавцы, негодяи!.. Но ничего, ты молод, выздоровеешь. Мы выстоим, как бы нам ни было трудно, мы должны выстоять. Не теряй веры и будь хоть немного похитрее.
Снова унтер.
— Заходи. — Он сторонится меня, боясь заразиться.
Я в последний раз взглядываю на Носова и захожу в барак. Дверь за мной захлопывается.
Человек в белом халате приказывает мне раздеться. Я снимаю гимнастерку, нижнюю рубашку и вижу на своем теле розовую сыпь.
— Одевайтесь, — говорит человек в белом. — Санитар, проводите его в изолятор…
У меня какое-то странное, умиротворенное состояние. Я покорно плетусь за санитаром к лагерным воротам, к нам присоединяется вооруженный дубиной полицай. Мы идем к бревенчатой избе, стоящей вне лагеря в окружении сосен. Правда, изба тоже огорожена колючим забором и ее охраняет немец-часовой.
Сопровождающий нас полицай остается у калитки. Мы с санитаром заходим внутрь. Возле крыльца санитар спрашивает меня:
— Ты политрук, что ль?
— Нет.
— А ты меня не бойсь, я не враг. Приказано не спускать с тебя глаз, учти. Понял? Обождите минуту.
Он зовет кого-то через дверь. Появляется пожилой, желтый, заспанный человек.
— Принимай, фершал, — говорит ему мой санитар. — Да ты выдь, выдь на момент, проветрись. Я тебе должен сказать инструкцию доктора.
Заспанный фельдшер выходит. Оказывается, он не заспанный, а просто очень утомленный. Санитар отводит его в сторону.
— Велено передать, — слышу я его шепот, — чтоб за этим больным особо присматривали, он политрук. Понятно? И все вытекающие последствия.
Мне уже невмоготу стоять. Ноги подкашиваются.
— Так что лечи как следует, — шепчет санитар.
— Ты скажи военврачу, чтобы медикаментов прислал, — отвечает фельдшер. — Что я могу делать с пустыми руками?.. Пойдемте, — говорит он мне.
У меня, наверно, вновь начинается бред. Мне чудится, будто мы входим в празднично убранную крестьянскую избу. Перед темными образами в углу красновато теплится лампадка. Пол застлан пестрыми половиками. Кто-то невидимый совершает молитву… или это стон?
— У меня есть пара чистого белья. Переоденьтесь. — Фельдшер протягивает мне прохладный белый сверток.
Я переодеваюсь. Теперь я тоже белый. Мы вступаем в праздничный храм. Мы шествуем по нарядному ковру, мы медленно продвигаемся к светлому окошку.
— Параша у выхода, — предупреждает фельдшер. Вдоль стен стоят двухъярусные койки. На них люди. Зачем они здесь?
— Ложитесь пока на верхнюю. Освободится место внизу, тогда переведу. Сможете залезть?
— Спасибо. — Я очень люблю этого человека, фельдшера.
Я всех сейчас люблю. Всех, всех людей.
Я ложусь на койку. Мне удивительно хорошо. Мне тепло и покойно… Своды раздвигаются. Надо мной глубокое небо. Лишь бы на меня опять не поползли тучи. Я так боюсь этих туч… Пожалуйста, не надо туч! Пожалуйста, не надо!
…Я теряю всякое представление о времени. Я иногда поднимаюсь, слезаю с койки — мне при этом кажется, что я вылезаю из вагонного окна и у меня длинные, как у обезьяны, руки, — я иду к параше, потом, раскачиваясь, снова взбираюсь на свое ложе. Порой в мое изголовье ставится баночка с кашей и кладется кусочек сахару. Баночку я прошу взять обратно — я не хочу каши, я только хочу воды. Я сосу сахар и запиваю его водой.
Я всех люблю. Мне постоянно тепло. Мне тяжело, что-то мешает мне, и все-таки мне хорошо. Я люблю свою койку, светлый квадрат окна и особенно руки, которые подают мне воду и сахар.
Не знаю, сколько проходит дней и ночей, прежде чем настает это. Это очень страшное. Я чувствую вдруг, что начинаю раздваиваться. Мне страшно. Мое «я» вдруг раскалывается и двоится. Одно «я» лежит на койке, другое «я» где-то в стороне и надо мной. Очень трудно удержать обе половины вместе, я борюсь изо всех сил, хватаю руками другую свою половину, стараясь удержать ее. Но она хочет оторваться от меня: она мое второе «я».
— Не отпущу, не отпущу! — кричу я. — Не отпущу!
Баночка с водой стучит о мои зубы. Делаю несколько глотков. Мои «я» соединяются. Но это лишь короткая передышка. Скоро опять завязывается отчаянная борьба.
— Не дам! — кричу я. — Не дам!..
Начинаю метаться по койке, ловя уходящую свою часть, задыхаюсь, теряю последние силы… Где я? Что со мной? Темный горячий клубок душит меня.
— Помогите мне! — кричу я. — Помоги-ите!..
Дует ветер. Прохладное, чистое облако. Чьи-то любящие руки поддерживают меня. Я глубоко вздыхаю, минута облегчения, и я перестаю вообще что-либо ощущать…
Я сплю, долго-долго сплю. Просыпаюсь, съедаю кашу, сахар — и снова сплю.
— Ну, как? — спрашивает меня фельдшер. — Полегче?
— Да. Спасибо.
— Теперь будете поправляться. Самое опасное перевалили.
Постепенно все становится на свои места… Я в плену, в Борисовском лагере, в тифозном изоляторе. Меня продал начпрод Рогач — он предатель и изменник Родины, а капитан Носов — очень порядочный человек. Немцы рвутся к Волге, но нам надо выстоять и надо не терять веры. А мне, кроме того, следует быть похитрее…
— Какое сегодня число? — спрашиваю я через несколько дней фельдшера.
— Двадцатое августа. Сегодня я переведу вас к выздоравливающим.