Иван Кошкин - За нами Москва!
С голоду мы не умираем, сухарей, с учетом немецких, нам пока хватает.
— А вам не кажется, товарищ лейтенант, что сейчас не время проявлять социалистическую сознательность? — ядовито поинтересовался бывший белогвардеец.
— Как раз сейчас — самое время, — убежденно ответил Волков. — Все, что нам остается, — это гордость и это, как его, моральное превосходство. Начнем поросят под расписки тягать — растеряем все это к чертовой матери. Впрочем, я в таких материях не спец, вон комиссар идет, он лучше разъяснит.
Комиссар был мрачнее тучи. С силой наподдав ногой какой-то камушек, Валентин Иосифович в сердцах махнул рукой и быстро подошел к комроты.
— Кулачье проклятое, — зло сказал Гольдберг. — Товарищ лейтенант, разрешите взять взвод и прошерстить это гнездо как следует?
Берестов совершенно неприлично заржал, политрук удивленно посмотрел на бывшего белогвардейца. Волков взял себя в руки и очень спокойно спросил:
— Не объясните, в чем дело?
— Да что там объяснять, — сердито ответил комиссар, — пошел в деревню, одеяла для тяжелораненых попросить. Ночи холодные, мы их шинелями накрываем, а сейчас любое осложнение чревато… Хоть бы тряпку дали, жлобье…
— Товарищ батальонный комиссар, — медленно начал лейтенант, — не помню, чтобы я разрешал вам отлучаться из расположения.
— Да тут же метров сто, — удивился Гольдберг.
— Да хоть десять! — взорвался Волков, — У нас тут Красная Армия или дом культуры и отдыха? Желаете принять роту сами? Нет? Тогда извольте исполнять мои приказы! А приказ по роте был — оборудовать позицию для обороны брода в обе стороны! Так что каски в руки, оба, и вперед, помогайте Звереву пулеметное гнездо оборудовать! Р-р-раскулачивать им! Кругом марш!
Что-то было в голосе лейтенанта, что-то особенное, поэтому батальонный комиссар и старший сержант дружно ответили «Есть!», развернулись через левое плечо и поспешили на горку, где бывший студент механического факультета вместе со своим вторым номером отрывал позицию для своего МГ. Берестов осмотрел место, покачал головой и погнал Зверева и второго бойца оборудовать запасную позицию, а сам вместе с комиссаром принялся углублять и расширять окоп так, чтобы из него можно было бить как через реку, так и в сторону деревни. Раздевшись по пояс, комиссар и дворянин дружно копали, Андрей Васильевич рыхлил землю ножом, а Валентин Иосифович выбрасывал ее каской. Некоторое время работали молча, наконец Берестов разогнулся, утер пот и спросил:
— Ну и как вам наш командир?
Гольдберг высыпал на бруствер очередную порцию песка и посмотрел на старшего сержанта.
— Я бы сказал, с такими командирами надежда у нас есть.
— У меня такое же мнение. — Берестов осмотрел окоп: — Пожалуй, хватит, сейчас прикроем бруствер дерном и соорудим амбразуру. Но как он на вас рявкнул, а?
— Он был абсолютно прав. — Комиссар принялся прикрывать выброшенный песок заранее срезанным дерном. — Не понимаю, чего меня понесло в эту партизанщину.
Берестов выбрался из окопа и придирчиво осмотрел результаты их работы, затем выложил из дерна две амбразуры, кивнул:
— Не ахти, конечно, но что-то вроде пулеметного гнезда у нас тут получилось. Надеюсь, оно не понадобится. Но каковы колхознички, а? За сотни лет ничего не изменилось, моя хата с краю. Признайтесь, товарищ комиссар, воспитание нового, советского человека у вас не на должном уровне.
Гольдберг отряхнул галифе, натянул рубаху и гимнастерку, затем потер рукавом фуражку и нахлобучил ее на голову.
— А что вы хотите? Сами сказали, сотни лет…
— Да-да, конечно, впереди еще много работы, — язвительно сказал Берестов.
— А, так вы слышали наш разговор. — Гольдберг поднял с земли портупею: — А что я должен был сказать мальчику? Что я, старый дурак, повидал больше, чем хотелось бы, и твердо уверен только в том, что люблю свою жену и сына? Нет уж, пусть набьет свои шишки сам, а может, ему вообще повезет.
Он нагнулся за автоматом, а когда распрямился — вздрогнул, очень уж странным было лицо бывшего белогвардейца.
— Нет уж, господин комиссар, — сдавленно прошептал Андрей Васильевич. — Вы перекроили Россию на свой лад, лишили меня всего, разрушили мой мир. Так уж извольте свой мир непременно достроить! Иначе вся эта кровь, вся эта смута превратятся в дешевый фарс! Возврата назад нет, но дайте мне хотя бы увидеть, ради чего все это было затеяно!
В этот момент для него не существовало званий, ему было плевать на последствия, он, человек, мужчина, требовал ответа от такого же мужчины, равного по силе, по духу. Андрей Васильевич вряд ли осознавал, что именно странная доверительность, установившаяся у него с комиссаром, вызвала эту несвоевременную вспышку откровенности, старший сержант смотрел в глаза батальонному комиссару, и, к облегчению своему, встретил уверенный, доброжелательный взгляд.
— Я, наверное, неправильно выразился. — Гольдберг вынул из металлического футляра очки и водрузил их на нос: — Я ЗНАЮ, что это все было не напрасно, я уверен в нашей конечной победе. Правда, уверен. Я просто не знаю, когда она наступит, эта победа. Через десять лет. Через сто. Ладно, это все лирика. Смотрите, Петров собирается первый танк перегонять.
На другом берегу Т–26 комбата затарахтел, выбрасывая клубы синего дыма. Осокин отвел машину от реки на двадцать метров и теперь нацеливался ею на размеченный брод. Полметра влево или вправо — и танк соскочит с укрепленной камнями подушки, нырнет, зароется в ил. Все щели наскоро законопачены, на выхлопную трубу надета невообразимая конструкция из пяти сорокапятимиллиметровых гильз со срезанными донцами, Т–26 выглядел бы забавно, если не знать, сколько надрывных, спешных усилий вложили в него люди. Даже для красноармейцев Волкова эти две старенькие машины стали дороги, как бывает особенно дорог родителям больной, слабый ребенок, что уж говорить о танкистах. Безуглый, мокрый до нитки, встал на восточном берегу перед бродом, готовясь регулировать переправу, Петров, в одних галифе и сапогах, взгромоздился на башню, подставляя заживающую спину прохладному осеннему ветру. Когда машина пойдет вперед и вода заплещется в триплекс смотровой щели водителя, старший лейтенант будет направлять движение, следуя знакам сержанта. На крыше моторного отделения занял позицию боец Шумов. Одной рукой он держался за рым(?) башни, а другой придерживал собранную на скорую руку трубу из снарядных гильз. Второй экипаж, лейтенант Турсунходжиев и рядовой Трифонов, бывший ремонтник, переквалифицировавшийся в заряжающего, стояли рядом со своей машиной и внимательно следили за эволюциями Осокина, оба понимали, что если сядет Т–26 комбата, то они застрянут и подавно. Водитель Турсунходжиева, старший сержант Рустам Экибаев, вообще вошел в воду по грудь, собираясь следить за движением головного танка, чтобы запомнить, где могут возникнуть трудности.
Наконец Осокин двинул машину вперед. Люди на берегу затаили дыхание, Берестов мелко перекрестился, комиссар вытер внезапно вспотевший на холодном ветру лоб. Танк спустился по склону и вошел в реку, постепенно уходя все глубже, вода закрыла тележки шасси, поднялась к надгусеничным полкам, наконец дошла до середины подбашенной коробки. Мелкие волны заплескали в рубку мехвода, с этого момента Осокин был слеп и мог полагаться только на указания комбата. Но юный водитель вел машину уверенно и ровно, Безуглый, стоявший на другом берегу, просто смотрел, как танк уходит все глубже. Теперь стук мотора доносился из-под воды, и это звучало странно, Шумов, которому вода доходила почти до колен, пригнувшись, мертвой хваткой вцепился в трубу. На середине реки, на самом глубоком месте, Осокин прибавил оборотов. Все затаили дыхание, понимая, что, если танк застрянет здесь — пиши пропало. Но вот постепенно из реки показалась рубка, затем гусеницы, с которых потоком бежала вода, и наконец, словно какой-то невероятный водяной зверь, Т–26 выполз на берег. Волков вдруг понял, что перестал дышать секунд двадцать назад, и глубоко вздохнул. Это было только начало, но начало хорошее. Никто не закричал «ура», основная работа была впереди. Под руководством Копылова бойцы разгрузили автомобиль, сняли с него аккумулятор. Трех соединенных тросов хватало едва на две трети ширины реки, и для того чтобы перетащить грузовик, его нужно было протащить по броду семь метров. Люди облепили борта машины и с дружным «э-эх!» покатили ее под горку. Затем, не снижая скорости, загнали в воду и принялись толкать по камням, оскальзываясь и падая. Им удалось вкатить грузовик почти до середины реки, но дальше колеса встали намертво. Впрочем, этого было вполне достаточно. Осокин подвел танк почти к самой кромке воды, буксир закрепили, и Т–26 споро выдернул машину на берег. Автомобиль откатили за горку и принялись приводить в рабочее состояние, теперь предстоял последний, самый сложный этап переправы. Экибаев долго готовил свой танк к броску через реку. Его Т–26 был одним из самых старых в батальоне — машина легендарного почти 1934 года выпуска, да и в бою ей досталось изрядно. Двигатель не давал даже невеликие свои положенные лошадиные силы и часто глох. Чтобы облегчить танк, с него сняли боекомплект, вытащили пулеметы, слили большую часть горючего. Наконец Рустам забрался внутрь, а лейтенант Турсунходжиев занял свое место на башне. Т–26 медленно сполз к воде и двинулся через брод. Чувствовалось, что этой машине переправа дается куда тяжелее, иначе звучал мотор, словно больное сердце, он из последних сил тянул на себе тонны брони. Когда танк уже подошел к середине реки, его движение внезапно замедлилось. За кормой поднялось бурое облако грязной воды, гусеницы бессильно прокручивались на месте. То ли командирский Т–26, переходя брод, вывернул часть камней, то ли не хватало мощности, но машина Турсунходжиева застряла. Немедленно завели трос, и Осокин начал буксировку. Зарываясь гусеницами в глину, его танк прополз два метра, подтаскивая своего железного брата к заветному берегу, и тут у Т–26 узбека заглох мотор. Напрасно Рустам пытался завести двигатель, машина намертво застряла в восьми метрах от кромки воды. Осокин попытался выдернуть засевший танк, но все было напрасно. Экибаев вылез из башни, обошел вокруг машины, затем с головой опустился в мутную бурую воду. Через полминуты он вынырнул и, шатаясь, выбрался на берег. Сев прямо в глину, водитель опустил голову и вдруг закашлялся. Волков уже решил было, что сентябрьская вода доконала татарина, но, подойдя ближе, понял, что тот плачет. Это был тот мужской плач, который случается, когда сделал все что мог и сердце не хочет смириться с поражением. Четыре дня старший сержант Экибаев водил свой танк в бой, навстречу снарядам, каждый из которых мог превратить Т–26 в закопченную, выгоревшую коробку. Машина не подводила его, он заботился о ней с истинно татарской методичностью и аккуратностью, а теперь ничего не мог для нее сделать. Другой, наверное, махнул бы с облегчением рукой — ну застрял и застрял, что тут сделаешь. Но так уж вышло, что все шесть человек личного состава батальона старшего лейтенанта Петрова имели совесть и последние, незадолго до смерти сказанные слова батальонного комиссара Белякова накрепко засели у них в душе. Подошедшие бойцы молча стояли вокруг танкиста, понимая — здесь ничем утешить нельзя. Кто-то предложил впрячься вместе с танком — если почти сорок человек дернут, это, почитай, как трактор будет. Другой сказал, что надо тащить бревна, раскидать в деревне какой-нибудь сарай и подкладывать под гусеницы. О том, чтобы бросить танк здесь, никто и не заикался, обе машины попортили людям столько крови, что вытащить проклятую коробку нужно было просто из принципа. Немцев вроде пока не видно, так что ничего, повозимся, терпенье и труд и не такое перетрут. Волков и Петров уже совещались, прикидывая, сколько людей отправить за бревнами, когда сзади незнакомый басовитый голос спокойно произнес: