Дмитрий Мищенко - Лихие лета Ойкумены
Челядь и рабы, что снуют между столами, стараются сделать все, что положено делать им до появления гостей. А бубны, сопели, рожки умолкают постепенно, и кутригуры собираются и собираются на место перед стойбищем, где восседают на возвышении, поднаторевшие на проделки потешники, и куда зовут их бодрящие звуки музыки. Кто-то из молодцов чувствует себя бессильным перед призывом-искушением, подходит к девицам, толпящимся особняком, и поощряет какую-то из них танцевать. Его смелость становится толчком для других, и освободившийся перед потешниками круг довольно быстро заполнился теми молодыми побегами кутригурских родов, для которых свадьба хана с молодой ханшой — хорошая возможность потешить себя, и всех, кому хочется веселья.
Песня для кутригуров — так себе, чтобы будила задор и воспевала собой ретивость тела. Больше огня вкладывают они в пляс, такой слаженный и до сладко щемящей боли пригожий кутригурский танец, которым славится их род, который доныне остается, чуть ли не самым достойным великолепием рода. Они так чинно идут по кругу и манят улыбками, и поглядываниями глаз, и манерным изгибанием тонкого стана празднично одетых девиц и какими предано благосклонными, готовыми на все, чувствуют себя перед ними отроки. Объявится здесь супостат — и они ни на минуту не заколеблются, ни перед кем и ни перед чем не остановятся. Грудью встанут на защиту, отвагой сердца заслонят деву от беды-напасти. Как и закрывали уже не раз. Если не в прошлом, то в позапрошлом лете, то в одной, то в другой схватке-сечи. Но почему-то так складывается, что род их постоянно должен защищаться от других родов. Как и сами они в своем роде. А кто защитит их, если оплошают и не защитятся? Для этого и объединяются в род, чтобы он размножался и умножал свои надежды на защиту. Небо свидетель, для этого и объединяются!
Один танец уступает место другому, а другой — еще другому. Меняются отроки и отроковицы в кругу, как меняется и сам круг. А народ толпится и толпится около музыкантов. Да и по другую сторону въезда в ханское стойбище, обозначенное свежеуложенными стогами из сухого бурьяна и хвороста, хватало народа, — там собирались преимущественно пожилые кутригуры. Старшие из них, вернее, старейшие, намаявшись, в ожидании, отходили в сторону и садились отдохнуть и перекинуться словом.
— Пора бы уже быть хану со своей утигуркой, — замечает или сетует кто-то.
— Будем терпеливы, — успокаивают его. — Богатую невесту долго ждут.
— Думаете, богата?
— А то нет? Не табунщицу же берет Заверган — ханскую дочь.
Беседа сокращает время и все же не так быстро, как хотелось бы. Но всему приходит конец, наступил он и этому ожиданию. В поздний послеобеденный час выскочил на ближайшее от стойбища возвышение всадник и этим оповестил всех: хан приближается уже, скоро будет. Стихли сразу бубны, рожки и сопели, застыли и танцоры в цепи. Зато оживились стойбищане, особенно те, на ком лежала обязанность встретить хана и его невесту. Одни пошли скорей к очагам, над которыми варились кушанья, выхватили оттуда надежно горящие головешки и стали с ними наготове: как только хан приблизится к стойбищу и возьмет под свое укрытие невесту, должны зажечь по одну и другую рук нагроможденные кучи сухого бурьяна и хвороста, другие становились при въезде в стойбище и готовились встретить должным образом ту, что отныне должна войти в Заверганов род и стать огнищанкою в его роде. Подошли ближе к въезду и трубачи, всем интересно. Как же, хочется увидеть вблизи будущей ханшу, воочию убедиться: достойна ли она их хана.
А всадники близко. Вот-вот подъедет и оповестит: радуйтесь, кутригуры, свадьба начинается. Ибо без этих предупреждений видели: обоз с ханом и его избранницей перевалил через возвышение, уже теперь недолго ждать того зрелища, ради которого собрались.
Хан ехал впереди, в сопровождении воинов и кметов своих, его избранница — вероятно, в одной из многочисленных повозок, что ехали вслед за всадниками. Когда приблизились к крайнему из очагов, торжественно затрубили трубы. Заверган сошел с жеребца и направился к переднему экипажу, в котором женщины хлопотали уже около его невесты. Подождал, пока поправят на ней наряд, всех утихомирил словом, и потом сказал всем, а прежде всего Каломеле:
— Пусть невесту мою не смущает, что мы пойдем между огней, — он кивнул на костры, которые разгорались и уже сильно полыхали. — Я буду рядом.
— Такие, как наша Каломелка, — вступилась старшая из сестер, — огонь не страшит. Она у нас непорочна.
Девушка ничего не сказала на это. Молча, потупила, смущенная улыбкой хана, глаза, молча пошла, когда хан взял ее за руку и повелел идти.
Сестра сказала правду: ей нечего бояться огня, охранника рода Завергана. Всем и каждому может поклясться: ничего плохого не помышляет против этого рода. Раз так случилось, что хан выбрал ее, то отец повелел быть с ханом, она будет в жилище, которое он назовет их домом и не причинит ничего порочного или зловещего. Идет неохотно — это правда, наперекор сердцу — это так, но когда уже должна идти, то идти такой, как мать родила. Поэтому прочь пошли страхи, негоже думать о них и брать на заметку, Небом клянусь: негоже! Вот только успокоить себя не в силах. Ибо такое может произойти: она сама не ведает, что принесет в жилище Завергана. Она ведь дочь чужого рода и чужих обычаев. Что если думает о себе одно, а на самом деле является другой? Огонь, как охранник дома хана, увидит это и не упустит такого, духи рода хана встанут против воли самого хана и прежде против нее. А станут — сожгут.
Почему-то подумалось в последний момент: возврата нет, и возврата уже не будет. Единственная надежда на того, кто здесь является властелином, а значит и повелителем. Поэтому ничего не остается, как льнуть к нему и искать защиты.
Из боязни и неуверенности она не видела, как встречают ее собравшиеся по одну и по другую сторону огненного пути люди. Знала: он, ибо заметила его еще тогда, когда приближалась к стойбищу, уверена была, поедает ее глазами, а убедиться, что так и есть, не может: все и всех заслоняет огонь и страх перед огнем. Он так полыхает и он тянется к телу, и норовит лизнуть ее своим горячим языком и без того разгоряченное тело. Если не ошибается, это уже второе огненное кольцо миновали. А сколько их еще впереди, не смогла посчитать, ослепленная людом, что рябит в глазах, торжествами, которые приближались. Теперь и подавно не может. Ни воли, ни силы в теле, ни памяти какой-то. Если бы не хан и не его сильная рука, вероятно, упала бы тут, между огней, а то и пошла бы, затуманенная безволием, на огонь.
Еще громче затрубили в рога, слышно, как кричит безмолвный до сих пор народ. Чему он радуется? Ею, ее красоте? А так. Взгляды всех и всякого прикованы к ней, улыбки, здравицы посылаются ей. И хан Заверган, не знамо как, доволен. Клонит ее, свою невесту, к себе и успокаивает:
— Не бойся теперь. Ты прошла сквозь огонь, тебя полюбили духи нашего рода, а значит, полюбил и род. Будь свободной среди свободных и достойной среди достойных. Ты отныне жена хана, и поэтому властительницей кутригуров.
Землю давно затопила тьма, а пришедшие к хану на свадьбу, знай трапезничают у костра, и прибегают к шалостям, и хохочут, довольные собой. Каломель держалась, сколько могла. Сидела за столом и созерцала эти шалости. Когда они надоели с ними, а ночь сморила и сморила до предела, позвала сестру и шепнула ей:
— Я совсем выбилась из сил. Скажи хану, чтобы позволил уже пойти в палатку.
Заверган не возражал. Он был хмельной и менее всего обращал внимания на свою избранницу. Больше был с родичами и друзьями своими. Однако, когда Каломель начала выходить из-за стола, позвал ее сестру и что-то тайно сказал.
Какая из женщин — даже если она совсем еще молодая — воздержится, чтобы не поинтересоваться, что скрывает от нее муж. Не была исключением и Каломель. Сестра улыбнулась на это и ответила шуткой-отговоркой:
— Сама не пойму. Так дорожит тобой Заверган или такой неуверенный в своих друзьях. Велел тебя беречь, чтобы не украли.
В палатке она сняла с сестры наряд, отвела в сторону и сделала омовение. Уже потом, после омовения, подала ей тунику из тонкой ромейской ткани и велела отдыхать от изнурительного пути.
— Я буду с тобой, газелька, — сказала обнадежено и поцеловала Каломель — точно так, как делала это мать, желая своему ребенку спокойной ночи.
— И тогда, когда он придет? — подала встревоженный голос Каломель.
— Да нет, только до того, как придет. После оставлю тебя с ним.
А так, рано или поздно покину тебя с ним. И сестра, и мужи, сопровождавшие ее к кутригурам, и даже прислуга — все сядут завтра-послезавтра на жеребцов или в повозки и отправятся за Широкую реку, в родные стойбища, к своим кровным. Только она, Каломель, никуда не поедет, останется в Кутригурах, на ласку или гнев хана Завергана. Как будет ей здесь, в чужой земле, среди чужих людей? Хорошо, если так, как обещает хан, а если нет? Ни отца, ни матери, даже советы или утешения их отсюда уже не докличутся. Мать, отец, они так безнадежно далеко от нее, где-то за Широкой рекой. Единственное, что остается, — уповать на доброту тех, кто, как говорит хан, принял ее в свой род и принял благосклонно. Да и сам он словно привязан к ней. Почему же тогда такой холод идет по телу, когда вспоминает, что должна принадлежать ему? Не принимает его сердцем, жаждет другого? Впрочем, кого она может жаждать в свои шестнадцать лет? Кроме подруг-сверстниц, матери-советчицы и безграничной степи, которые заполнили думы и сердце перезвоном тырсы, никого и ничего не знала. Не иначе, как чужой он ей, хан Заверган, не принимает она его сердцем. Как же жить она будет, если не примет? Погубит же себя, ей-богу, погубит!