Юзеф Крашевский - Дети века
Валек толкнул калитку, которая сильно заскрипела, и с презрительной миной избалованного мальчика, присущею ему везде, а в особенности там, где он полагал, что на него смотрели, вошел, осматриваясь с насмешливою улыбкою.
При виде подобной наглости, столь неприличной среди могильной тишины, Еремей нахмурил уже брови, но его обезоружила приветливая улыбка Шурмы, который полез уже в карман.
Выразительное это движение предвещало подарок, а потому сторож поклонился и не протестовал против невежливости, которая казалась ему тем страннее, что второй господин вел себя весьма прилично.
И он вопросительно посмотрел на Шурму, который, подав монету, счел обязанностью проговорить:
— Можно ли нам здесь прогуляться?..
— Сделайте одолжение, — отвечал Еремей. — Может быть, я могу указать вам какой-нибудь памятник?
Засвистев какую-то песенку, Валек пошел было вперед, заложив руки в карманы. Шурма воротился и спросил:
— Да. Скажите мне, где памятник старой графини Туровской?
— Не доходя часовни, по правой стороне, — сказал сторож, собираясь идти вслед за ним.
— В таком случае я сам найду его и узнаю, ибо делал для него план. Садись себе, старичок, и не беспокойся.
И Шурма догнал Валека, который уже остановился перед каким-то памятником и смеялся тихим злым смехом.
— Посмотри, пожалуйста, и прочти, — сказал он. Впрочем, где же не высказываются люди со всею своею смешною глупостью! Ха-ха-ха!
И, прищурив глаза, он присматривался к довольно красивому памятнику из песчаника, вроде готической часовни, над входом в который написано было золочеными буквами: "Склеп семейства Скальских".
— Каково! — продолжал с живостью Валек. — Семейство Скальских! Ведь подумаешь, то это какой-нибудь старинный дворянский или вельможний род, происходящий от двенадцати воевод по крайней мере. Посмотри, на боковой стене золочеными буквами изображена печаль и увековечена смерть пана Ражанно Скальского, который был сперва цирюльником, а потом аптекарем, и хватил себе герб Корвина в то время, как должен был бы изобразить на своем гербе клизопомпу. Как их интересовало поставить памятник непременно на главной аллее, чтоб пристроиться рядом с Туровскими, графами Чилийскими и князьями Радзивилами. Ручаюсь, что они много переплатили за эти несколько аршин земли, много интриговали, чтоб купить ее, и значительно издержались на готическую часовню, на цветные окна, на бронзовые буквы, мрамор и украшения.
Шурма пожал плечами.
— Ты зол и больше ничего, — отвечал архитектор. — А я здесь не вижу ничего, кроме благочестивой жертвы в память покойников, которым пожелали отдать последнюю дань уважения.
— Наивный ты человек, если думаешь, что здесь дело шло о покойниках, — прервал Валек, — главное здесь в тщеславии и хвастовстве достатком.
— Положим и так, но кому же это вредит, кроме самих Скальских, которые делаются смешными? — сказал архитектор и хотел идти дальше.
Валек все еще стоял у памятника и насмехался.
— Довольно и того, что стоят наряду с панами и вельможами, ха-ха-ха!
Не отвечая ни слова, Шурма шел дальше, посматривая на памятники, и, казалось, искал того, который интересовал его. Валек немилосердно смеялся над всеми.
— Решительно ничего нового! — воскликнул он. — Все одно и то же — обломанные колонны, греческие саркофаги, готические чернильницы, ангелы, не похожие на людей, урны, а надписей даже читать не стоит!
— Ты готов насмехаться над всем, — проговорил Шурма, — ведь здесь, если бы и сочинить что-нибудь новое, то некому исполнить, а, наконец, многим и средств не хватает. Как же иначе?
— Ты ко всему равнодушен, а я хочу видеть смысл в каждой вещи, — отвечал Лузинский. — Человек везде человек, и даже сюда, на ложе смерти, несет с собою свои слабости, тщеславие, гордость, и самые надписи говорят здесь о людской глупости.
— А ты, любезнейший, разве лучше? — спросил Шурма.
— Может быть, — отвечал Валек, — не знаю, как будет дальше, но теперь, судя о других, я хватаюсь за бока.
— Дай Бог, чтоб другие, при суждении о тебе, не хватались за голову, — отвечал архитектор. — По мне, судить о жизни легко, но управлять собственною ладьею чрезвычайно трудно.
— Не надобно слишком и управлять, — сказал Валек, — пустить по течению, пускай себе плывет за водою.
— Это значило бы отречься от воли, ума и самообладания; кто находится в подобном настроении, тот должен надеть рясу, поступить в монахи, в эту жизнь самоотречения и покорности, в которой по крайней мере ладья не попадает в водоворот и не потерпит крушения.
Лузинский улыбнулся.
— Любопытно бы знать, — сказал он вдруг, — кто этот наш загадочный господин?
Говоря это, он наклонился, и сквозь деревья увидел незнакомца, который, опустив голову, стоял среди могил, убогих, давно уже поросших травою.
Шурма, тоже человек любопытный, последовал примеру товарища. Несколько раз незнакомец наклонился, словно вырывал растения, потом оперся о дерево и задумался.
— Надобно быть крайне недогадливым, чтоб не понять нашего незнакомца! — воскликнул Валек. — Этот таинственный человек должен быть родом из нашего города… Эврика!
И он рассмеялся, потирая руки. Шурма молчал.
— А что, по-твоему, я не угадал? — спросил Лузинский.
— Не знаю, — отвечал архитектор, — а может быть, он жил здесь некогда и похоронил кого-нибудь.
— Конечно. Есть, однако же, для быстрого соображения еще одно данное, — прибавил Валек, — связи-то он имел не слишком-то важные — с теми, кого хоронят без мрамора и золотых надписей, а следовательно, это — жалкое создание, обыкновенный доробкович [1] и наш брат, пан Шурма.
— Не отвергаю в тебе быстроты соображения, — сказал архитектор с улыбкою, — но почему же это не может быть знатный господин, который отыскивает могилу верного слуги? А?
Валек покачал головою.
— Слишком исключительное положение! Это бывает только в нравственных повестях и на литографиях из времен Шатобриана.
— Почему же не может встретиться у нас?
— Человек этот возбуждает во мне огромное, неудержимое любопытство, — прибавил Валек. — Он окутывается таинственностью, бродит по кладбищу, ни с кем не сближается, не вступает даже в разговоры. Подозрительно…
— А вот и мой памятник! — прервал архитектор.
— Ну и что же? Удовлетворено ли твое артистическое чувство исполнением плана? Понял ли исполнитель автора?
Шурма нахмурился и молчал.
— Не надобно и спрашивать; я на твоем лице читаю полнейшее фиаско, — продолжал Валек. — Вероятно, наследники графини нашли рисунок не совсем удобным, памятник не слишком высоким, чтоб мог господствовать над кладбищем плебеев, недостаточно позолоты…
— Не знаю, кто и для чего изменил, но я сам не узнаю своего рисунка, — сказал Шурма со вздохом. — Не скажу, чтоб он выиграл от этого, — но что же делать?
И архитектор отвернулся от памятника. Валек Лузинский между тем, не обращая внимания на важность места, вынул сигару и закурил ее с злостною улыбкою при мысли о том, что приятель его обманут в своих ожиданиях.
— Ты недоволен, любезнейший, — проговорил он, — но это послужит тебе уроком, чтоб ты никогда не поверял ни рисунков, ни идей вашим доморощенным ремесленникам. У нас иначе и быть не может, все это бездарно, не искусно…
— Ты совершенно прав, Валек, — прервал его Шурма, — но это такое общее правило, что, кажется, оба мы с тобою не исключения.
Валек скривился; ему казалось, что он один составлял исключение.
— Пойдем домой, — продолжал Шурма, — здесь больше нечего рассматривать, а незнакомец, пожалуй, еще подумает, что мы следим за ним. Надобно уважить его, по крайней мере в торжественные минуты скорби.
— А я скажу тебе, — молвил, рассмеявшись Валек, — что для меня истинное наслаждение посмеяться над человеком именно в то время, когда он делается мягче и когда в него вонзается каждая моя насмешка. Разве стоит жалеть людей? Ха-ха-ха!
— Я не сентиментален, — отвечал Шурма, — но твоя напускная злость и очерствелость сердца, любезнейший, возбуждают во мне сожаление. Если бы ты не был так молод, это служило бы признаком болезни рассудка.
Глаза Валека заблистали диким пламенем, но он не отвечал ни слова.
— Ты целый век жалуешься на людей, — продолжал архитектор, — а ты разве лучше их?
— Потому что они меня сделали таким. Шурма пожал плечами.
— Ребячество! Болезненная фантазия! — сказал он строго. — В твоем сиротском положении никто не был счастливее тебя, и ты не имеешь ни малейшего права жаловаться. У тебя был покровитель, ни в чем ты не имел недостатка, тебя даже баловали… Между тем как я, сын бедного ремесленника, почти с детства собственными силами в голоде в холоде бился, чтобы выбраться наверх. Ты жалуешься, а я благодарю Бога. Борьба эта укрепила, развила меня, с ее помощью я стал чем-нибудь, люблю свет и людей, и не пропитался горечью, подобно тебе, неженка. Знай, что твое озлобление просто болезнь.