Гилель Бутман - Время молчать и время говорить
– Фамилия?
– Бутман.
– Приготовьтесь на выход.
Что значит – приготовьтесь?… Разве нужно как-то особо готовиться? Психологически я готов – буду молчать. А что еще? Зачем он меня предупреждает?
Потом, перестав быть салагой-новобранцем, я уже буду знать, для чего это делается, и буду сразу же бежать к унитазу или параше. И еще застегивая брюки, буду слышать лязг открываемой двери.
– Руки назад! Проходите вперед!
Длинные коридоры. Спуски и подъемы. Наконец подходим к какой-то двери. Надзиратель ставит меня в нескольких шагах от нее лицом к стене. Стучится. Все предусмотрено, чтобы я не смог случайно встретить ни в коридоре, ни в кабинете следователя никого из своих товарищей – ни тех, которые уже сидят, ни тех, которые еще ходят. Как свидетели. Чтоб не успели крикнуть друг другу на непонятном для надзирателя языке: "Молчим!"
Надзиратель получает разрешение и вводит меня в помещение. Майор Кислых[2] расписывается, что заключенный передан в его распоряжение, и надзиратель выходит. Я осматриваюсь.
Кабинет вчерашний, но обстановка уже сегодняшняя. Комната до отказа заполнена людьми в гражданском и в форме. Все смотрят на меня строго и с любопытством. Напротив Кислых сидит за столом красивая женщина в прокурорской форме, в коротенькой юбочке. Позже я узнаю, что это прокурор по надзору за органами КГБ Инесса Катукова, племянница прославленного маршала бронетанковых войск. Она небрежно забросила ногу на ногу и я вижу, как голубое трико обтягивает ее полные ляжки. Кроме Кислых никого в комнате я не знаю.
– Здравствуйте, садитесь, – говорит Кислых. – Как спали?
Я сажусь на привинченную табуретку возле дверей. Сейчас начнется артподготовка. Но мне нечего им сказать. Молчать. Молчать.
Бесконечно тянется время. Усилием воли я почти отключился и слышу только интонации говорящих: вопросительные, повествовательные, повелительные. Звуки доносятся до меня как в парной бане, расплывчато и неясно. Я ловлю себя на том, что смотрю все время только на ноги Катуковой, и ее голубое трико меня бесит. Хочется как-то унизить эту хладнокровную самку и спросить ее о чем-нибудь, вроде: "Где достали такие красивые трусики?" Или: "Почем брали за штуку?"
Прихожу в себя оттого, что кто-то подошел вплотную и сунул мне в руку газету. Это был "Вечерний Ленинград" за 15 июня. Взгляд сразу же упал на краткий заголовок "Хроника", который появляется в советских газетах редко и всегда несет сенсацию.
"15 июня с.г. в аэропорту "Смольное" задержана группа преступников, пытавшихся захватить рейсовый самолет. Ведется следствие".
Я почувствовал, как их взгляды уперлись мне в глаза. Какой будет моя реакция? Может быть, сейчас присутствующий в группе психолог КГБ придет к заключению, какой тактики в отношении меня придерживаться в будущем. Кнут или пряник?
Все тело охватило жаром. Смотрю на пальцы – не дрожат. Кто же эти ребята и какое я имею к ним отношение? Неужели Марк и рижане? Но ведь мы с Марком виделись две недели назад, и он сказал, что они уперлись в стену. И о категорическом "нет" из Израиля они знают. Марк ждет официального вызова из Израиля. Нет, это не он. А без него это вообще не может произойти. И вообще, причем здесь я?
Катукова начинает первая:
– Бутман, вы – паровоз по вашему процессу. Ваши товарищи – вагончики. Ваше наказание будет наибольшим, ибо ваша вина наибольшая. Но ваше наказание зависит не только от вашей вины, но и от вашего поведения на следствии. Вы можете получить больше и вы можете получить меньше. И тогда ваши товарищи тоже получат меньше. Если вы не думаете о семье, подумайте о своих товарищах.
И она переменила позу. Голубое трико вылезло еще больше.
Кислых встал:
– Гиля Израилевич, совершено особо опасное преступление, и ваша роль в нем тяжела. Вы поняли из слов Инессы Васильевны, что являетесь главным обвиняемым по делу. Вы обвиняетесь по статье 64-а, и максимальной санкцией за измену родине является высшая мера наказания.
Он дал мне вникнуть в сказанное, а затем продолжил:
– Вы слышали что-нибудь о деле Филимончика? Нет? Это было в прошлом году, здесь же, под Ленинградом. Их было трое, в том числе одна женщина, и они тоже хотели захватить самолет. Филимончик был застрельщиком в этом деле. И его уже нет в живых.
И Кислых бросил на стол ручку, обрывая этим фразу и жизнь Филимончика.
Взгляды выжидающие впились в меня.
Я не видел себя со стороны. Может быть, я побледнел, ибо все же было страшно. Сдавленным голосом я попросил записать мое заявление: "Ознакомившись с заметкой "Хроника" в "Вечернем Ленинграде", заявляю, что я ничего не знаю о попытке захватить рейсовый самолет в аэропорту "Смольное" 15 июня. И я не имею понятия о ее участниках. Я отказываюсь отвечать на какие-либо вопросы в знак протеста против своего незаконного ареста и требую немедленного освобождения"…
– Ну что ж, очень жаль, – сказала Катукова и придвинулась к столу. Ей подали какую-то бумагу, и она подписала ее, не читая.
Кислых вызвал надзирателя, и меня увели в камеру.
Миски уже стояли на тумбочке, накрытые, чтобы обед не остыл. Рядом лежала алюминиевая ложка и пайка хлеба, к которой щепочкой был приколот довесочек граммов на двадцать. У нас, мол, все по-честному, без обмана. Зачерпнув ложкой суп, я убедился, что он густ и полон разваренной рыбы. Но аппетита не было. Я снова надвинул верхнюю миску и начал бегать по камере. Страшное внутреннее напряжение требовало разрядки. Метание по камере было предохранительным клапаном.
Итак, если Марк и Эдик решились, то почему они не предупредили меня? Ведь теперь смогут выйти на всю организацию. Поняла ли тетя Соня[3] мой намек, и смогли ли она и мама вовремя оповестить Соломона[4]? Конечно, ребята, узнав о моем аресте, быстро освободятся от всего "некашерного". А если не успеют? Но, позвольте, почему вообще меня арестовали? Видимо, кто-то из этой группы в "Смольном" знал меня и уже начал давать показания. Ну и черт с ними! Ведь я же на самом деле ничего не знал. Рано или поздно разберутся. Сейчас все же не сталинские времена.
Я метался по камере, и два чувства боролись во мне. Обида на тех, из-за кого меня взяли. И удовлетворение от того, что по-видимому, кто-то попытался осуществить наш план, который так долго был моим любимым детищем. Собственно, почему был? Разве я когда-нибудь считал его пустым? Нет. Я подчинился условиям компромисса в организации.
Я с удовлетворением принял ответ из Израиля. И не потому, что этот ответ был "нет", а потому, что этот ответ положил конец изнуряющим сомнениям, внутренней борьбе, невыносимому напряжению и моей изоляции в Комитете. Потому что я смог наконец снять со своих плеч страшный груз ответственности и отпустить пружины тревоги, сковавшие всю организацию. После ответа "нет" я испытывал не разочарование, а просто горестное чувство оттого, что теперь "Свадьба" уже не состоится и что, может быть, мы упустили уникальный шанс стронуть дело алии с мертвой точки. Может быть…
И вот теперь, когда я узнал, что что-то все же произошло, вместе с раздражением почувствовал симпатию к тем еще неизвестным мне ребятам, которые были в "Смольном".
Кормушка открылась, и я не успел додумать недодуманное.
– Кушать не будете? Сдайте посуду, приготовиться на выход.
Видя через глазок, что я не собираюсь никак готовиться к выходу, надзиратель тут же открывает дверь.
– Руки назад. Проходите.
И выводной зазвенел связкой ключей, давая знать другим надзирателям, что он ведет заключенного. Во избежание накладки.
Коридоры. Повороты. Этажи. Вторая рабочая смена.
2
Уже третий день я в своей новой квартире. Теперь я зэк со стажем и накапливаю понемногу крупицы зэковского опыта. Уже могу иногда предугадать события на ход вперед и мысленно подготовиться к ним. Так мне, по крайней мере, кажется.
Весь день с утра до отбоя – допрос. С перерывом на обед. Надежда, что после отказа давать показания меня оставят в камере, лопнула. Допрос идет по всем правилам: вопрос – ответ, вопрос – ответ. И хотя на каждый вопрос ответ один и тот же: "Я отказываюсь отвечать на вопросы", – Кислых десятки раз записывает этот стереотипный ответ. И я должен еще расписаться в том, что мои ответы записаны правильно и мною прочитаны.
Теперь, как правило, мы с Кислых вдвоем, и я чувствую, что главный удар сейчас направлен не на меня. Где все эти люди, которые заполняли кабинет на второй день моего ареста? Их не было. Они были где-то в другом месте. Там, где намечалось психологически уязвимое место. Там, где был шанс на прорыв. Там, где, в соответствии с ленинской догмой, можно было ухватиться за слабое звено.
Относительное затишье в моем кабинете означало отчаянную схватку где-то в соседнем.