Александр Соколов - Меншиков
Вот и несет послушание — всякое дело как метлою метет — Семен Евстигнеев в саду у француза.
— Француз в петуха верует, по-нашему не говорит, — бормочет дядя Семен, — все равно что немой, — значит, немец. Ох, иссох бы, кажись, живучи на таком послушании, коли бы не сад! Одно утешение — желанные цветики, — вздыхает он, рассеянно наблюдая, как мелкие кузнечики сухим дождичком пересыпаются с клумбы на клумбу.
— А не по закону! — лихо упирает он руки в бока. — Не-ет! — трясет бороденкой. — Врете, в рот вам ситного пирога с горохом! — грозит приказным — противникам. — Это вам так, даром с рук не сойдет! Ни-че-го сутяги-миляги, голуби сизокрылые… Я еще до вас доберусь! До самого царя с челобитной дойду, мать вашу не замать, отца вашего не трогать! — ругался Семен.
А до какого царя?
Вот тут и загвоздка! Их два, малолетних. А правит всем баба. Может, отсюда и кривда и все горе идет?
Высокий, костистый, широкий в плечах, прямой, словно аршин проглотил, Семен Евстигнеев и в работе не гнулся; когда поднимал что-либо с земли, — г легко складывался, ломался по опояске. Морщинистый и худой; сухой лик, тонкий нос, клинушком бороденка, словно святой со старинной иконы, — он казался значительно старше своих сорока пятя лет. В действительности же это был очень сильный мужик, свободно поднимавший с земли куль в десять пудов.
— В народе горе, — шептал Семен Евстигнеев, — а им, нехристям, и горюшка мало. Нетрог все горит — не свое.
И как это можно такую силу винища сожрать! — крякал он, ворочая и разбивая комья серой от зноя земли. — Теперь весь пост будут пьянствовать да скоромное трескать. По ихней вере все можно!..
— Пироги подовые! — вдруг звонко раздалось во дворе.
Долгие, короткие.
Смесные, квасные,
Монастырские и простые.
Кипят, шипят,
Чуть не говорят!
— Кто такой? — оглянулся Семен Евстигнеев. А голос уже выводит около дома:
Удались нонче после обедни.
Не то, что намедни:
Пекли пирожки.
А вышли покрышки на горшки.
Салом сдобренные,
Мясом чиненные,
Подходи, налетай,
Не скупись, покупай!
— Ахти-светы! — всплеснул руками Семен. — Куда это его нечистый несет!
И — за парнишкой.
На бегу у Евстигнеича рубаха пузырится, а паренек уже под самыми окнами:
Разрежу пирог поперек,
Кто на целый не приберег.
Не то накрошу,
Да отведать попрошу.
С пылу, с жару,
Семинишник за пару!
— Стой!.. Куда те нечистая сила! — хрипит на бегу Евстигнеич. — Ку-уда!..
У окна барского дома спокойно стоял, не обращая ни малейшего внимания на выкрики Евстигнеича, словно это до него не касалось, разносчик, опрятно одетый паренек лет двенадцати.
На парнишке все старенькое, но чистое, ладно пригнанное по росту: распахнутый короткий кафтанец из синей крашенины, холстинная рубаха, вышитая красным по воротнику, груди и концам рукавов, белые онучи, ловко перевитые лыковыми оборками, свежие лапти с круговой подковыркой.
В левой руке у малого белый войлочный колпак, слаженный блином, чтобы удобнее было обмахиваться, за спиной короб.
А вот забирай,
Под усы закладай!
Видно было, что короб тяжеловат для этого стройного худенького парнишки. Чтобы сохранить равновесие, он сильно подавался вперед, выставляя худые лопатки.
«И как это он, пострел, привратника да дворников обошел?» — проносилось в голове у Семена-садовника.
Словно прилип возле окон разносчик.
— Тебе что?! — выдохнул Евстигнеич, ухватив паренька за рукав.
Озорно блеснув голубыми глазами, парнишка тряхнул шапкой русых кудрей и, выставив ногу, скороговоркой затараторил:
Пироги — объеденье.
Православным на удивленье.
Русским даже гожи.
Немцам, может, не пригожи.
Оглянулся на дом. В окне появился сам Франц Яковлевич Лефорт. Свежий цвет лица, безупречный костюм — ничто не говорило о том, что полковник провел бурную ночь. Ровными пышными локонами курчавился на нем роскошный парик. Черные волосы, туго завитые, стекали тяжелыми гроздьями вниз, на плечи и до середины груди. Чистый лик выбрит гладко; мягко синел пухлый, с ямочкой, подбородок.
Он глядел на разносчика и улыбался, по-детски вздевая кверху уголки пухлого рта.
Неутомимый «дебошан французский» и острословец. Лефорт необыкновенно ценил эти качества у других.
Сметливый, смелый, остроумный парнишка его, видимо, заинтересовал.
— Ах, сюкен сын!
— Нет, ваше здоровье, — бойко возразил малый, в упор глядя на Лефорта, — мать у меня православная.
Засмеялся полковник, затрепетали длинные локоны пышного парика. Трубкой в тонкой руке стукнул по подоконнику.
— Пьер!
Глаза у полковника карие, с поволокой. Беззвучно смеется он, вертит трубку в руках, играет перстнями, колышется на груди белая пена — тонкое кружево.
«Красив немец, — думал разносчик, рассматривая Лефорта. — Чистый лик. вороненые брови вразлет, зубы — что сахар!»
— Весело там у вас, — подмигнув, кивнул паренек на открытые окна и, задорно хмыкнув, хлопнул по-коробу. — Может, пройдут пироги под закуску?
С потрохом, с перцем,
С коровьим сердцем!
— Так, так, — кивал Лефорт. — А сколько за весь короб возьмешь?
— Пироги — извольте, господин честной, — бойко ответил парнишка, — а короб без позволения хозяина не смею продать.
Лефорт что-то сказал подбежавшему лакею, глазами показал на разносчика:
— Иди, мальчик, в дом.
И малый пошел. Из прихожей через настежь раскрытые двери, видны были длинные столы, уставленные посудой, закусками, винами. На-отдельных зеленых столиках, расставленных кое-как по углам, кучки какого-то черного табаку, шашечные доски, пивные кружки…
Между столиками сновали лакеи в красных куртках, коротких голубых' панталонах, белых чулках. Девушка в кружевном чепце, в розовой кофточке с короткими рукавами и полосатой юбке до колен ловко расставляла посуду, постукивая высокими каблуками остроносых сафьяновых башмачков.
Гости в самых разнообразных костюмах — в камзолах, куртках, разноцветных кафтанах и просто в сорочках, заправленных в панталоны, некоторые в париках стуча тяжелыми ботфортами, башмаками на толстой подошве, шаркай мягкими туфлями, громко разговаривали, шумно двигали табуретами, стульями и почти все курили.
Густой табачный дым пеленой тянулся в открытые окна.
Откуда-то из дальних комнат доносились звуки настраиваемых скрипок.
У парнишки глаза разбежались:
«Чудно!»
Вышел Лефорт.
— Бонжур! — потрепал малого по плечу. — Как зовут?
— Меншиков Алексашка! — выпалил паренек, разглядывая теперь уж вблизи этого красивого иноземца-полковника.
Угадывалось, что Лефорт очень любит побаски, веселые поговорки, присловья. Похоже, любая беда скользнет по такому, а он и бровью не поведет.
— Хочешь служить у меня? — спросил, улыбнулся полковник, понимая, что предлагать такое разносчику — это то же, по-видимому, что обещать миллионы несчастному, которому нужен только семишник, чтобы пообедать.
— Очень рад, — не раздумывая, ответил парнишка, — только надобно бы отойти от хозяина.
— Ну вот и ладно! — хлопнул его Лефорт по плечу. — Отходи от хозяина и — тотчас ко мне. А пока идем, — тронул за лямку короба. — Туда, — показал на раскрытую дверь. — Иди, кричи громче, продавай пироги.
— Гостям, что ли?
— Да, всем, всем, кто сидит! Как на улице. Понял?
Рассмеялся, слегка потянул за рукав, и Алексашка Меншиков, поправив лямку, смело переступил порог большой комнаты.
2
Был ли это сон или явь, похожая на сновидение? Казалось Алексашке, что такая-то жизнь у Лефорта вот-вот оборвется, и тогда — снова к пирожнику.
У Лефорта зачастую ночи напролет балы, картежная игра, питье непрестанное.
— Умрем — выспимся! — отшучивался полковник.
Другому бы парню это зарез — вымотался бы вконец, Алексашка же… неделю прожил, другую, третью… понял: ничего, жить можно… Работы особо тяжелой нет. Известно, на побегушках: кто пошлет, что прикажут, то, се… Ну, да ведь, ему не привыкать стать. Быстро освоившись, он ловко прислуживал за столом, подносил, относил, сыпал шутками, прибаутками, весело огрызался, быстро, сметливо отвечал на любые взбалмошные вопросы захмелевших гостей, певал песенки: любовные и монастырские, городские и деревенские, походные и хороводные, угождая старикам и в поре людям, и бабам, и девицам, и так молодицам; свистел дудкой, плясал, увертывался от пинков, от добродушных увесистых оплеух, сам щипал при случае горничных, вертелся волчком. И сам удивлялся: