Дмитрий Мережковский - Воскресшие боги, или Леонардо да Винчи
– Но врачи согласны, – молвил герцог, – что болезнь неисцелима: рано или поздно...
– Да, жди: вот уже десять лет, как он умирает!
Они замолчали.
Вдруг она обвила его руками, прижалась к нему всем телом и что-то прошептала ему на ухо. Он вздрогнул.
– Биче!.. Да сохранит тебя Христос и Матерь Пречистая! Никогда – слышишь? – никогда не говори мне об этом...
– Если боишься, – хочешь, я сама?..
Он не ответил и, немного погодя, спросил:
– О чем ты думаешь?
– О персиках...
– Да. Я велел садовнику послать ему в подарок самых спелых...
– Нет, не о том. Я о персиках мессера Леонардо да Винчи. Ты разве не слышал?
– А что?
– Они – ядовитые...
– Как ядовитые?
– Так. Он отравляет их. Для каких-то опытов. Может быть, колдовство. Мне мона Сидония сказывала. Персики, хоть и отравленные, – красоты удивительной...
Опять оба умолкли и долго лежали так, обнявшись, в тишине, во мраке, думая об одном и том же, каждый прислушиваясь, как сердце у другого бьется все чаще и чаще.
Наконец Моро с отеческою нежностью поцеловал ее в лоб и перекрестил:
– Спи, милая, спи с Богом!
В ту ночь герцогиня видела во сне прекрасные персики на золотом блюде. Она соблазнилась их красотой, взяла один из них и отведала, – он был сочный и душистый. Вдруг чей-то голос прошептал: «Яд, яд, яд!» Она испугалась, но уже не могла остановиться, продолжала есть плоды один за другим, и ей казалось, что она умирает, но на сердце у нее становилось все легче, все радостнее.
Герцогу тоже приснился странный сон: будто бы гуляет он по зеленой лужайке у фонтана в Парадизо и видит – вдалеке, в одинаковых белых одеждах, три женщины сидят, обнявшись, как сестры. Подходит к ним и узнает в одной мадонну Беатриче, в другой мадонну Лукрецию, в третьей мадонну Чечилию; и думает с глубоким успокоением: «Ну, слава Богу, наконец-то помирились – и давно бы так!»
ХБашенные часы пробили полночь. Все в доме спали. Только на высоте, над крышею, на деревянных подмостках для золочения волос, сидела карлица Моргантина, убежавшая из чулана, куда ее заперли, и плакала о своем несуществующем ребенке:
– Отняли родненького, убили деточку! И за что, за что, Господи? Никому не делал он зла. Я им тихо утешалась...
Ночь была ясная; воздух так прозрачен, что можно было различить на краю небес, подобные вечным кристаллам, ледяные вершины Монте Розы.
И долго уснувшая вилла оглашалась пронзительным, жалобным воплем полоумной карлицы, словно криком зловещей птицы.
Вдруг она вздохнула, подняла голову, посмотрела в небо и сразу умолкла.
Наступила тишина.
Карлица улыбалась, и голубые звезды мерцали, такие же непонятные и невинные, как ее глаза.
Книга IV ШАБАШ ВЕДЬМ
На пустынной окраине Милана, в предместье Верчельских ворот, там, где на канале Катарана находилась плотина и речная таможня, стоял одинокий ветхий домик с большою закоптелою и покривившейся трубой, из которой днем и ночью подымался дым.
Домик принадлежал повивальной бабке, моне Сидонии. Верхние покои сдавала она внаем алхимику, мессеру Галеотто Сакробоско; в нижних – жила сама вместе с Кассандрой, дочерью Галеоттова брата, купца Луиджи, знаменитого путешественника, изъездившего Грецию, острова Архипелага, Сирию, Малую Азию, Египет в неустанной погоне за древностями.
Он собирал все, что попадалось под руку: прекрасную статую и кусочек янтаря с мухою, застывшею в нем, и поддельную надпись с могилы Гомера, и подлинную трагедию Эврипида, и ключицу Демосфена.
Одни считали его помешанным, другие – хвастуном и обманщиком, третьи – великим человеком. Воображение его было так напитано язычеством, что, оставаясь до конца дней добрым христианином, Луиджи не на шутку молился «святейшему гению Меркурию» и верил в среду, посвященную крылатому вестнику олимпийцев, как в день особенно счастливый для торговых оборотов. Ни перед какими лишениями и трудами не останавливался он в своих поисках: однажды, сев на корабль и уже отъехав по морю с десяток миль, узнал о любопытной греческой надписи, не прочитанной им, и тотчас вернулся на берег, чтобы списать. Потеряв во время кораблекрушения драгоценное собрание рукописей, поседел от горя. Когда спрашивали его, зачем он разоряет себя, терпит всю жизнь столь великие труды и опасности, отвечал всегда одними и теми же словами:
– Я хочу воскресить мертвых.
В Пелопоннесе, близ пустынных развалин Лакедемона, в окрестностях городка Мистры, встретил девушку, похожую на изваяние древней богини Артемиды, дочь бедного, пившего запоем сельского дьякона, женился на ней и увез ее в Италию, вместе с новым списком Илиады, обломками мраморной Гекаты и черепками глиняных амфор. Дочери, родившейся у них, Луиджи дал имя Кассандра во славу великой Эсхиловой героини, пленницы Агамемнона, которой он тогда увлекался.
Жена его скоро умерла. Отправляясь в одно из своих многочисленных странствований, оставил он маленькую дочь-сиротку на попечение старому другу, ученому греку из Константинополя, приглашенному в Милан герцогами Сфорца, философу Деметрию Халкондиле.
Семидесятилетний старик, двуличный, лукавый и скрытный, притворяясь пламенным ревнителем церкви христианской, на самом деле, как многие ученые греки в Италии с кардиналом Вессарионом во главе, был приверженцем последнего из учителей древней мудрости, неоплатоника Гемиста Плетона, умершего лет сорок назад в Пелопоннесе, в том самом городе Мистре на развалинах Лакедемона, откуда родом была мать Кассандры. Ученики его верили, что душа великого Платона для проповедования мудрости сошла на землю с Олимпа и воплотилась в Плетоне. Христианские учителя утверждали, что этот философ желает возобновить антихристову ересь императора Юлиана Отступника – поклонение древним олимпийским богам, и что бороться с ним должно отнюдь не учеными доводами и словопрениями, а Священной Инквизицией и пламенем костров. Приводились точные слова Плетона; за три года до смерти говорил он будто бы ученикам своим: «Немного лет спустя после кончины моей, надо всеми племенами и народами земными воссияет единая истина, и все люди обратятся единым духом в единую веру – unam eandemque religionem universum orbem esse suscepturum». Когда же его спрашивали: «В какую – в Христову или Магометову?» – он отвечал: «Ни в ту, ни в другую, но в веру от древнего язычества не отличную – neutram, sed a gentilttate non differentem».
В доме Деметрия Халкондилы маленькую Кассандру воспитали в строгом, хотя и лицемерном благочестии. Но из подслушанных разговоров ребенок, не понимая философских тонкостей Платоновых идей, сплетал себе волшебную сказку о том, как умершие боги Олимпа воскреснут.
Девочка носила на груди подарок отца, талисман от лихорадки, резную печать с изображением бога Диониса. Порой, оставаясь одна, украдкой вынимала она древний камень, смотрела сквозь него на солнце – и в темно-лиловом сиянии прозрачного аметиста выступал перед нею, как видение, обнаженный юноша Вакх с тирсом в одной руке, с виноградной кистью в другой; скачущий барс хотел лизнуть эту кисть языком. И любовью к прекрасному богу полно было сердце ребенка.
Мессер Луиджи, разорившись на древности, умер в нищете, в лачуге пастуха, от гнилой горячки, среди только что открытых им развалин финикийского храма. В это время, после многолетних скитаний в погоне за тайною философского камня, вернулся в Милан алхимик Галеотто Сакробоско, дядя Кассандры, и, поселившись в домике у Верчельских ворот, взял к себе племянницу.
Джованни Бельтраффио помнил подслушанный им разговор моны Кассандры с механиком Зороастро о ядовитом дереве. Потом встречался с нею у Деметрия Халкондилы, где Мерула достал ему переписку. Он слышал от многих, что она – ведьма. Но загадочная прелесть молодой девушки влекла его к ней.
Почти каждый вечер, окончив работу в мастерской Леонардо, отправлялся Джованни к уединенному домику за Верчельскими воротами для свидания с Кассандрой. Они садились на пригорке над водой тихого и темного канала, недалеко от запруды, у полуразвалившейся стены монастыря св. Редегонды, и беседовали подолгу. Чуть видная тропа, заросшая лопухом, бузиной и крапивою, вела на пригорок. Никто сюда не заглядывал.
IIБыл душный вечер. Изредка налетал вихрь, подымал белую пыль на дороге, шелестел в деревьях, замирал – и становилось еще тише. Только слышалось глухое, точно подземное, ворчание далекого грома. На этом грозно-торжественном гуле выделялись визгливые звуки дребезжащей лютни, пьяных песен таможенных солдат в соседнем кабачке: было воскресенье.
Порою бледная зарница вспыхивала на небе, и тогда на мгновение выступал из мрака ветхий домик на том берегу, с кирпичною трубою, с клубами черного дыма, валившего из плавильной печи алхимика, долговязый, худощавый пономарь с удочкой на мшистой плотине, прямой канал с двумя рядами лиственниц и ветл, уходившими вдаль, плоскодонные лагомаджорские барки с глыбами белого мрамора для собора, шедшие на ободранных клячах, и длинная бечева, ударявшая по воде; потом опять сразу все, как видение, исчезало во тьме. Лишь на том берегу краснел огонек алхимика, отражаясь в темных водах Катараны. От запруды веяло запахом теплой воды, увядших папоротников, дегтя и гнилого дерева.