Генрик Сенкевич - На поле славы
И снова тоска по нем могучей волной прилила к ее сердцу. Однако она чувствовала, что и между ними что-то изменилось и что если она увидит его, а потом будет часто встречаться с ним, то уж не позволит себе играть им, как прежде, то огорчать его, то радовать и придавать ему бодрости, то отталкивать, то привлекать; она чувствовала, что невольно будет теперь смотреть на него с большим уважением и станет более осторожной и покорной.
Моментами еще какой-то голос говорил ей, что Яцек, собственно, поступил с ней слишком запальчиво, что он наговорил ей больше горьких и обидных слов, чем она ему, но голос этот становился все слабее и слабее, а желание помириться с ним — все сильнее.
Только бы он вернулся, прежде чем те приедут из Едлинки.
Между тем прошел час, и два, и три, а он все не возвращался. Тогда ей пришло в голову, что уже слишком поздно и что сам он не приедет, а пришлет кого-нибудь за шапкой.
Она решила отослать ее вместе с письмом, а в нем высказать все, что тяготило ее сердце. Но посланец мог прийти каждую минуту, а она хотела все приготовить заранее, и потому, запершись в своей девичьей комнатке, она поспешно принялась за письмо:
«Да простит вам Бог за ту печаль и огорчение, в которых вы покинули меня, ибо, если бы вы могли заглянуть в мое сердце, вы бы не поступили так. Поэтому я не только отсылаю вам вашу шапку, но и прибавляю свои искренние пожелания быть счастливым и забыть…»
Тут она заметила, что пишет не то, что хотела и о чем думала, ибо ей совсем не нужно было, чтобы он забыл. Перечеркнув записку, она начала писать новую с еще большим волнением и жалостью:
«Возвращаю вам шапку, ибо знаю, что уже никогда не увижу вас в Белчончке и что вы ни о ком, а тем более обо мне, сироте, не заплачете, чего и я, ввиду вашей несправедливости, тоже не сделаю, хотя бы мне было и очень жаль…»
Но против этих слов сейчас же запротестовала действительность, и крупные слезы вдруг запятнали бумагу. Как же можно послать ему такое доказательство, тем более что он навсегда выбросил ее из своего сердца. Через минуту ей снова пришло в голову, что, может быть, лучше бы ему не писать о его несправедливости и запальчивости, потому что он еще больше может рассердиться. Размышляя так, она начала искать третий листок бумаги, но оказалось, что его нет. Тут уж она оказалась совершенно беспомощной, так как, вздумай она попросить бумаги у пани Винницкой, дело не обошлось бы без вопросов, на которые она не могла ответить. Притом она чувствовала, что совсем теряет голову и что ни в коем случае не сумеет написать Яцеку все то, что ей хотелось. Она столько наволновалась, чисто по-женски ища облегчения в страдании, что снова дала волю слезам.
А между тем стемнело; у крыльца загремели колокольчики. То пан Понговский вернулся с гостями. В комнатах слуги начали зажигать всюду лампы, так как темнота все больше сгущалась. Девушка вытерла слезы и вошла в гостиную, боясь, что все сейчас же узнают, что она плакала, и подумают Бог знает что или начнут ее мучить расспросами. Но в комнате были только пан Понговский и пан Грот. Старого Циприановича не было. Желая отвлечь от себя внимание, девушка начала поспешно расспрашивать о нем.
— Он пошел к сыну и к Букоемским, — отвечал пан Понговский, — но я уже по дороге успокоил его, что ничего дурного не случилось.
Потом он внимательно посмотрел на нее, и его обычно мрачное лицо и суровые серые глаза заблестели какой-то исключительной добротой. Подойдя к ней, он положил руку на белокурую головку девушки и сказал:
— Да и ты напрасно так огорчаешься. Через несколько дней все будут здоровы. Ну, ну! Довольно! Мы обязаны им благодарностью, это правда, и поэтому я за них заступился, но ведь в конце концов это совершенно чужие нам люди и к тому же невысокого происхождения.
— Невысокого происхождения! — как эхо повторила девушка только для того, чтобы что-нибудь сказать.
— Ну да, ведь Букоемские — голыши, а Циприанович homo novus. Наконец, что мне до них! Вот уедут, и все по-прежнему успокоится.
Панна Сенинская подумала про себя, что будет даже слишком спокойно, когда они только втроем останутся в Белчончке, но громко не высказала своей мысли.
— Пойду, — проговорила она, — похлопочу об ужине.
— Поди, хозяюшка, поди! — отвечал пан Понговский. — От тебя и радость в доме и польза.
А затем прибавил:
— Прикажи подать серебряные тарелки. Надо показать этому Циприановичу, что богатая утварь имеется не только у одних облагороженных армян.
Панна Сенинская побежала в людскую; но, желая еще до ужина покончить с другим, более важным для нее делом, она позвала мальчика и сказала ему:
— Слушай, Войтуша! Сбегай в Выромбки и скажи пану Тачевскому, что паненка низко кланяется и посылает ему шапку. Вот тебе грош и повтори, что ты должен ему сказать?
— Что паненка кланяется и посылает шапку.
— Не просто кланяется, а «низко кланяется», понимаешь?
— Понимаю.
— Ну, ступай! Да возьми кожух, а то ночью снова будет мороз. Возьми и собак с собой. «Низко кланяется», помни и возвращайся скорее, разве только пан захочет прислать ответ.
Устроив таким образом это дело, панна Сенинская отправилась в кухню, чтобы заняться ужином, который был уже почти готов, так как в доме ожидали возвращения хозяина с гостями. Потом, принарядившись и пригладив волосы, она вошла в столовую.
Старый Циприанович добродушно поздоровался с ней, потому что ее молодость и красота еще в Едлинке сильно пришлись ему по сердцу. А так как он уже совершенно успокоился за сына, то, сев за ужин, он начал весело разговаривать с нею, стараясь даже с помощью шуток разогнать те тучки, которые он видел на ее лице и причину которых он приписывал именно тому, что произошло.
Но ужину не суждено было кончиться для девушки благополучно. После второго блюда на пороге столовой появился Войтуша и, дуя на замерзшие пальцы, закричал:
— Паненка! Шапку я оставил, но пана Тачевского нет в Выромбках; он уехал с ксендзом Войновским.
Услышав это, пан Понговский изумился, нахмурил брови и, устремив свои железные глаза на мальчика, спросил:
— Что такое? Какая шапка? Кто тебя посылал в Выромбки?
— Паненка, — испуганно отвечал мальчуган.
— Я, — повторила панна Сенинская.
И, видя обращенные со всех сторон на себя взгляды, она страшно смутилась, но не надолго, так как находчивый женский ум быстро пришел ей на помощь.
— Пан Тачевский привез сюда раненых, — проговорила она, — но мы с тетушкой очень плохо приняли его. Вот он и рассердился и без шапки убежал домой, а я ему отослала шапку.
— Правда, мы не очень-то любезно приняли его, — отозвалась пани Винницкая.
Пан Понговский облегченно вздохнул, и лицо его стало менее грозным.
— Хорошо сделали! — сказал он. — А шапку я и сам бы отослал ему, ведь у него, наверно, нет другой.
Но благородный и беспристрастный пан Циприанович начал заступаться за Тачевского.
— Мой сын, — проговорил он, — нисколько не обижается на него. Они сами принудили его драться, а он их потом еще отвез к себе, перевязал и угостил. Букоемские говорят то же самое, да еще прибавляют, что он прекрасно владеет саблей, и если бы захотел, то мог бы и не так искалечить их. Ловко! Хотели его проучить, а сами нашли в нем учителя. Если это правда, что его величество король собирается на турок, то ему такой человек, как Тачевский, пригодится там.
Пан Понговский с неудовольствием слушал эти слова и, наконец, сказал:
— Это ксендз Войновский научил его этому искусству.
— Ксендза Войновского я видел только раз за богослужением, — говорил Циприанович, — но много слышал о нем еще в бытность мою в войсках. Другие ксендзы смеялись над ним тогда, говоря, что его дом подобен ковчегу, в котором он, точно Ной, воспитывает всяких животных. Во всяком случае, я знаю, что это был добрый рубака, а теперь благороднейшая душа, и если пан Тачевский перенял у него эти свойства, то я желал бы, чтобы мой сын, когда он выздоровеет, не искал себе другого друга…
— Говорят, что сейм немедленно займется стягиванием войск, — желая переменить разговор, вставил пан Грот.
И разговор перешел на войну. Но после ужина, выискав удобную минутку, панна Сенинская подошла к пану Циприановичу и, подняв на него свои синие глазки, сказала:
— Ваша милость, вы очень, очень добры.
— Это почему же такое? — спросил Циприанович.
— Потому что вы заступились за пана Яцека.
— За кого? — спросил Циприанович.
— За пана Тачевского. Его зовут Яцек.
— Ба! А сами вы так сурово отзывались о нем. Зачем же?
— Еще хуже с ним обошелся опекун. Но я признаюсь вашей милости, что мы поступили с ним несправедливо, и думаю, что его следует чем-нибудь утешить…
— Он тоже, вероятно, обрадуется, услышав это от вас!
А девушка отрицательно покачала своей золотой головкой.