Чарльз Кингсли - Ипатия
Но кто в наибольшей степени проявил эти качества сегодня утром? Образ Рафаэля, раздавшего все богатства и в образе бездомного нищего пустившегося странствовать по свету, храня на устах спокойную, самоуверенную улыбку, неустанно всплывал в памяти Филимона.
Пока последний вспоминал и размышлял о случившемся, настал полдень, и юноша обрадовался предстоящей трапезе и послеобеденным работам, которые должны были рассеять его тягостные думы.
Сидя на своей овчине, Филимон, как настоящий сын пустыни, грелся на солнце. Петр и архидьякон сидели в тени возле него, ожидая прихода параболанов и шептались об утренних происшествиях. До слуха Филимона долетели имена Ореста и Ипатии.
К ним подошел старый священник и, почтительно поклонившись архидьякону, стал просить милостыню для семьи одного матроса, которую нужно было перевезти в больницу, так как все ее члены заболели изнурительной лихорадкой.
Архидьякон, взглянув на него, равнодушно ответил: «хорошо, хорошо» – и продолжил беседу.
Священник наклонился еще ниже и стал доказывать необходимость немедленной помощи.
– Очень странно, – произнес Петр, как бы обращаясь кружившимся в небе Серапеума ласточкам, – что некоторые люди не умеют приобрести в собственном приходе достаточно влияния и не могут сделать даже малое доброе дело, не утруждая его святейшество.
Старый священник пробормотал нечто вроде извинения, а архидьякон, даже не посмотрев на него, приказал:
– Дай ему кого-нибудь, брат Петр, – все равно кого. Что тут делает этот юноша – Филимон? Пусть-ка он идет со священником Гиераксом.
Петру, по-видимому, не понравилось предложение, и он что-то шепнул архидьякону.
– Нет, без тех я не могу обойтись. Навязчивые люди должны рассчитывать только на счастливый случай. Идем! А вот и братья. Мы отправимся вместе.
Филимон пошел с ними. По дороге он спросил своих спутников, кто такой Рафаэль.
– Друг Ипатии.
Это имя тоже интересовало его, и он попытался деликатно и по возможности осторожно узнать что-либо о ней. Но его замысел не удался. Одно имя Ипатии привело всех в исступление.
– Да сокрушит ее Господь, эту сирену, волшебницу, колдунью! Она и есть та необыкновенная женщина, появление которой предсказал Соломон.
– По-моему, она предтеча антихриста, – добавил другой.
– Значит, Рафаэль Эбен-Эзра ее ученик по части философии? – спросил Филимон.
– Он ее ученик по части всего, что она замышляет для обольщения человеческих душ, – сказал архидьякон.
– А все-таки не следует так сильно осуждать ее, – вступился старый священник. – Синезий Киренейский[72] – святой муж, а он очень любит Ипатию.
– Святой муж, а имеет жену! Он имел наглость сказать самому благословенному Феофилу, что не согласен стать епископом, если ему не разрешат остаться с ней! Немудрено, что человек, подобный Синезию, пресмыкается у ног возлюбленной Ореста.
– Она вероятно очень безнравственна? – спросил Филимон.
– Она не может не быть безнравственной. Разве язычница может обладать верой и благодатью? А без них всякая праведность – грязные лохмотья!
Филимон был достаточно умен и понимал, что утверждение не есть еще доказательство. Но заключение Петра: «так должно быть, следовательно так и есть», было удобно, ибо избавляло от дальнейших вопросов. Да и наверное Петр основывался на достоверных сведениях.
Филимон продолжал свой путь. Но ему почему-то было грустно думать, что Ипатия – страшная колдунья и обольстительница, вроде Мессалины. А, с другой стороны, – если она ничему не могла научить, то откуда же взялись у Рафаэля сила и твердость? Если философия умерла, то что же такое Рафаэль?
Тем временем Петр со своими спутниками свернул в боковой переулок, а Филимон с Гиераксом остались одни. Они прошли несколько шагов молча, друг возле друга, спустились по одной улице, поднялись по другой, и, наконец, молодой монах спросил, куда они идут.
– Туда, куда надо. Нет, юноша, если архидьяконы позволяют себе оскорблять меня, священника, то от тебя мне все-таки не хотелось бы слышать оскорблений.
– Уверяю тебя, я не хотел сказать ничего обидного.
– Конечно! У всех вас одни манеры, и молодые люди, к сожалению, слишком скоро перенимают их у стариков.
– Но ты, надеюсь, не хочешь сказать ничего плохого об архидьяконе и его товарищах? – спросил Филимон, пылавший воинственной преданностью братству, к которому он сам принадлежал.
Ответа не последовало.
– Разве они не самые святые и набожные люди?
– Да, конечно, – сказал спутник таким тоном, который явственно говорил: «конечно, нет».
– Ты говоришь не то, что думаешь! – воскликнул Филимон грубо.
– Ты молод, очень молод! Поживи с мое, тогда и увидишь. Наш век – развращенный век, сын мой: он не похож на то доброе старое время, когда люди готовы были страдать и умирать за веру. Ныне мы благоденствуем. Знатные дамы в шелковых, расшитых золотом одеждах прикидываются кающимися Магдалинами и носят евангелие на шее. В дни моей юности они шли на смерть за то, чем теперь украшают себя.
– Но я говорил о параболанах.
– Ах, между ними много таких, которым не место там, где они находятся. Не говори, что слышал это от меня. Возьмем хотя бы проповедников. Когда-то люди говорили – и даже сам авва[73] Исидор, – что я проповедую не хуже любого человека. Но, поверишь ли, в течение одиннадцати лет, которые я провел тут, я еще ни разу не был допущен к проповеди в собственном приходе.
– Ты, верно, шутишь?
– Это так же истинно, как и то, что я христианин. Я знаю причину, мне она известна. Они боятся учеников Исидора. Они, наверное, недолюбливают привычку этого святого – говорить правду в глаза, ведь в Александрии уши у людей очень чувствительные. Потому-то я, священник, и стал тут невольником, а люди, вроде Петра, смотрят на меня, как на раба, с высоты своего величия. Впрочем, всегда так бывает. В Александрии, в Константинополе, даже в Риме наиболее преуспевает гибкий, слащавый, суетливый человек, собирающий крупные суммы для бедных все равно из каких источников. В городах идет великая борьба за положение и могущество. Каждый завидует своему соседу, священники – дьяконам и имеют на то веские основания; епископы провинции завидуют епископу метрополии, а тот в свою очередь соперничает с епископами северной Африки. А патриархи Римский и Константинопольский завидуют нашему патриарху.
– Кириллу?
– Конечно, потому что он им не подчиняется и не допускает постороннего вмешательства в дела Африки.
– Но этому, вероятно, могут помочь соборы?[74]
– Соборы? Подожди говорить, пока сам не побываешь на одном из них. Игумен Исидор говорил, что если бы он когда-нибудь стал епископом, то ни за что бы не поехал на собор. Он не видел ни одного собора, который не пробуждал бы в человеческих сердцах дурные страсти и излишними словопрениями не усложнял бы первоочередных вопросов. Да и решение иногда заранее продиктовано царедворцем, командированным императором или, хуже того, евнухом или поваром, как будто они преисполнены благодати духа святого и более всех способны устанавливать догматы святой вселенской церкви.
– Неужели на соборах бывают и повара?
– Да ведь прислал же Валент[75] своего лейб-повара, чтобы помешать Василию Кесарийскому[76] провести учение, не разделяемое двором. Уверяю тебя, самое главное здесь – снискать сочувствие двора или самому пролезть туда. Я, конечно, строптивый старый ворчун. Молодость должна учиться на собственном опыте, а не брать готовое от стариков. Открой глаза, юноша, и суди сам. Ты увидишь, каких святых порождает подобное руководство вселенской церковью. Вот один из таких сосудов благодати, гляди! Я ничего больше не скажу.
Пока он говорил, к ним приблизились два огромных негра, которые опустили у лестницы ближайшей церкви какой-то предмет, еще невиданный Филимоном. То было кресло, напоминавшее носилки, ручки и спинка которого были богато отделаны серебром и слоновой костью, а верхняя часть была задрапирована шелковыми розовыми занавесями.
– Кто сидит в этой клетке? – спросил Филимон старого священника.
Негры остановились, стирая с лица пот, а молодая хорошенькая невольница торопливо подбежала с зонтиком и туфлями и почтительно приподняла край занавески.
– Это святая, говорю тебе, святая!
– Посмотри, – шептал старик, – им недостаточно того, что христиан делают вьючными животными. А игумен Исидор не понимает, как это человек, любящий Христа и познавший благодать, которая освободила весь род человеческий, может держать рабов.
– Я этого тоже не понимаю, – сказал Филимон.
– Ну, а мы, в Александрии, думаем иначе. Мы даже не можем подняться по ступеням храма божия, не снабдив особой зашитой наши изнеженные ноги.
С кресла сошла женщина, при виде которой Филимон еще шире раскрыл глаза, чем при недавней встрече с Пелагией.