Дмитрий Ерёмин - Юрий Долгорукий (Сборник)
- Сядь возле меня за столом.
- А ежели я возле князя хочу!
- Там без тебя найдётся кому сидеть. Хочу, чтобы возле меня была.
- Меня - спросил?
- Вот и спрашиваю.
- Уж больно ты благой. А я люблю колючих.
За столом располагались долго, с гомоном и выкриками, перебрасываясь словами с князем Юрием; располагались, как велось здесь десять и сто лет назад, - незначительных оттесняли к двери, возле князя по правую руку сыновья и особенно видные люди, по левую руку - служители бога, лучшие люди суздальские и киевские, хотя последних было и не густо, убежали с Изяславом, потому-то Войтишич, который чуточку позднее других появился в золотой гриднице, получалось, был как раз уместным за столом; Долгорукий пошёл навстречу старому боярину, тот издали раскрыл для объятий руки, в восторге воскликнул:
- Князь мой дорогой! Видел тебя здесь малым дитятей, а теперь ты уже и седую бороду имеешь, будь оно проклято всё на свете, пускай бы и не видели этого мои старые глаза! Служил твоему отцу Мономаху, а уж затем никому так не служилось, будь оно проклято! Не будь я сейчас так стар, и тебе послужил бы, но отошёл от дел, дабы не видеть своими старыми глазами всех паскудств, творящихся на белом свете. Вон игумен Анания не даст соврать.
Долгорукий словно бы и не заметил игумена Ананию, но и злого не говорил ему ничего, ибо куда девать игумена княжеского монастыря, врезанного в самое сердце Киева. Служил игумен Мстиславичам и дальше служить будет - что же поделаешь? Святыни неприкосновенны, а вместе с ними и их служители.
Дулеб оказался за столом рядом с Ростиславом. Долгорукий посадил их вместе, словно бы для того, чтобы показать всем двух ценнейших для него людей, благодаря которым, как он считал, добыт Киев.
Может, и все так считали, кроме Ростислава и Дулеба, потому что молодой князь, верный своему обыкновению не замечать никого, кроме самого себя, словно бы и не видел Дулеба, лекарь же в мудрой своей снисходительности предпочитал забыть неразумную чванливость Ростислава, которая чуть было не привела к гибели не только самого князя и Дулеба, но и дело всей жизни Долгорукого. Считал за лучшее молчать, молча принял ласковые слова князя Юрия, молвленные про него следом за словами про сына Ростислава, молча выпил свою чашу, хотелось ему думать про Ойку, которая снова ударилась в свою диковатость, нелюдимость, спряталась во дворе Войтишича, сидела возле отца, неизвестно, вышла ли хотя бы встретить брата своего Кузьму, ибо тот после всего, что случилось в Киеве, вряд ли пойдёт к отцу первым.
Любовь у Дулеба с Ойкой была какая-то тревожная, болезненная, ненадёжная, неустойчивая. Рвалась каждый раз, как тонкая паутина. Дулеб чувствовал себя виновным перед девушкой, до сих пор ещё не мог забыть Марию, которая еле маячила на краю его снов, но не проявляла желания исчезнуть навсегда, напоминала о себе своей ласковостью, смелой добротой, которой даже сквозь годы словно бы хотела победить Ойку, её непостижимость.
Собственно, он и не встречался с Ойкой после того веча подольского, когда киевляне отказались идти вместе с Изяславом супротив Долгорукого. Привела она тогда Дулеба и Иваницу в Турову божницу, затерялась среди людей - и уже больше не появлялась. Прятались на Подоле у братьев Ребриных, затем снова поселились на Горе у Стварника, не боясь возвращения Изяслава. Ойка не пришла. И между Иваницей и Дулебом снова восстановилась давнишняя дружба, пропала ненависть, а возможно, и не пропала бесследно лишь залегла на дне в сердце Иваницы, готовая подняться в любой миг.
Чашник брал у пахолков жбаны с печатью Долгорукого, наливал князю его излюбленное просяное пиво, привезённое из Суздаля. Юрий окидывал взором длинные столы, своих сыновей, любимцев, дочь Ольгу, которая сидела между князем Андреем и Берладником, уже не ребёнок, вполне взрослая девушка, уже и за князя можно бы выдавать, увидел князь и хитрого Сильку, который не торопился встречаться с родным отцом, а протиснулся поскорее к знатным да владетельным, стреляя во все стороны круглыми глазами, всё наматывая себе на ус, стягивая брови к переносице, думал или делал вид, что думает? Князь то и дело незаметно улыбался, чувствовал себя помолодевшим, ему хотелось петь, и он уже подал было знак своему верному Вацьо, но вдруг вспомнил, что не держал ещё слова его дружинник Громило, чем нарушался обычай, поэтому наклонился к Громиле, крикнул:
- Почему же не просишь слова? Или в Киеве нечего тебе сказать?
- Всюду имею что сказать, княже, - встал Громило. - Дозволь?
- Говори.
- Слово моё будет таковым…
- Про суздальского коника речь уже была когда-то, - напомнил ему Долгорукий. - Обещал я тебе, что войдёт наш неказистый, да зато крепкий конёк в киевские ворота?
- Обещал, княже, и стало так.
- Так о чём же будет твоя речь? Снова про коня?
- Как всегда, княже. Про коня, но и не про коня. А ещё про барсука. Жил себе барсук у воды. Была у него просторная нора, стар он был, сед, оброс жиром, привык к своей норе, любил вольготность, запах увядших трав, гнилых листьев, любил тишину и покой для себя… Но вот мимо барсуковой норы провёл однажды жеребец табун тарпанов на водопой. Задрожала земля, ржанье раскололо тишину, жеребец вошёл в воду по самое брюхо, понюхал, начал пить, а за ним - и весь табун. Понравилась тарпанам эта вода, начали бегать они туда ежедневно, каждый день теперь дрожала земля и раздирался воздух над норой барсука, растрясался жир барсука, пропал сон, всё нарушилось. Тарпаны входили в воду по самое брюхо, пили долго и жадно, жили там на воде утки, гуси, лебеди, журавли, никому тарпаны не мешали, а барсук выглядывал из своего укрытия и злился всё больше и больше. Когда же тарпаны выходили из воды и, резвясь, начинали кататься на траве, барсук и вовсе не мог снести такого надругательства, потому что приходилось ему прятать свою морду глубоко в нору. И вот, сидя в самой глубине, барсук надумал отомстить жеребцу. Ночью, когда всё спало, вырыл подземную западню как раз на пути тарпанов, принялся ждать. Жеребец летел впереди табуна, вскочил ногой в эту нору, кость хрустнула, от боли заржал жеребец, а барсук сидел в своей норе и потирал толстые лапы. Вот так, вот так… На этом и конец притче. Здоров будь, княже, да остерегайся барсуков!
- Да будь они прокляты все! - подал неожиданно голос Войтишич, так что все даже взглянули на него, и многие отметили, что старый воевода вельми похож на старого жирного барсука.
- Ну, так, может, теперь и песню, Вацьо? - спросил Долгорукий, отпив в знак благодарности Громиле.
Вацьо встал за князем, закрыл глаза, сложил на груди руки, сочным голосом начал: "Ой, кровавый танец, ой, в кровавом танце…" - "Да не выведу конца!" - подхватил Юрий, а за ним и все, кто умел и хотел петь, кроме иереев, которым приличествовало петь лишь псалмы, кондаки да тропари.
"Что выведу - то прервётся, - продолжалась песня, - что выведу - то прервётся, а мой милый засмеётся. Молодая ключница по замку ходила, ключами звонила, - встаньте, не лежите! Встаньте, не лежите - весну сторожите!"
- Про дружину, про дружину! - закричали за столами, и Вацьо начал новую: "Пустим стрелу, как гром по небу, поскачем на конях, как мелкий дождик, сверкнём саблями, как солнце в тучах…"
- Поешь, княже, - капризно молвила княжна Ольга Берладнику, - а со мной и не заговоришь…
- Почитаю тебя, княжна.
- А ежели мне этого мало?
- Преклоняюсь перед тобой.
- И этого мало.
- Перед твоей красотой преклоняюсь.
- Княжеские дочери рано замуж выходят, правда?
- Этого требует их положение.
- Я не покорюсь! Ни за кого не выйду!
- Ты очень красива, за тобой приедет хоть и сам император.
- Не пойду и за императора! К тому же он, наверное, стар.
- А если молод?
- Всё едино.
- Твоя сестра пошла в Новгород-Северский и уже княгиня.
- Я выше её. Сижу рядом с тобой, княже, и уже одним этим выше.
- Люди не могут сидеть всю жизнь.
- А быть рядом - могут?
- Тяжко. Жизнь не даёт человеку покоя.
- Ты же сильный, княже.
- Ну, верно. Но что значит сила одного человека? Вот я тут, а княгиня моя и сын малый, тоже Иван, в Смоленске. И не могу быть возле них. Сила моя кончается.
- А возле меня?
- Возле тебя сижу.
- И не говоришь со мною, а поешь!
- Теперь говорю.
- Мне мало! Не я мала ещё, а мне мало, князь Иван! Я не мала! Слышишь?
А на другом конце стола Оляндра набрасывалась на Иваницу:
- Я пою, а ты молчишь!
- Вот уж! Во мне и так всё поёт.
- Все поют, а ты разве не умеешь?
- Возле тебя всё забудешь. Уж я забыл, спал ли когда-нибудь с девками или нет.
- Не девка я. Боярыней стану!
- Вот уж!