Эмилиян Станев - Иван Кондарев
— Почему раньше не дал знать? — Кондарев с интересом разглядывал долговязую фигуру бывшего майора, а тот лукаво щурил за стеклами серые глаза.
— Ты куда?
— Мать расхворалась, все никак не поправится.
— Постой. Мне надо поговорить с тобой по очень важному делу. Завтра после обеда приходи ко мне. Но только не ранее четырех. Ты не хочешь пройтись?
— Нет, сейчас ни в коем случае не смогу. Извини!
Кондарев с сожалением выпустил руку приятеля и пошел домой. Проходя мимо комнаты матери, он заглянул к ней. Старая женщина сидела на постели и пыталась вязать чулок. Только осунувшееся лицо и запавшие щеки напоминали о тревоге прошлой ночи. Заботливо прибранная комнатка выглядела как всегда, словно ничего не случилось. До чего же тихо и просто приходили и уходили из этого дома зло и добро, смерть и жизнь! Без суматохи и ликования в этой комнатке когда-то родились он и сестра, здесь же умерли дедушка, отец и старшая сестра. Тут он учил уроки, отсюда ушел на фронт, здесь же ночевал во время отпусков, потому что верхнюю комнату сдавали гимназистам из деревни. Заботы, невзгоды, болезни — все было естественно и просто: без лишних слез и вздохов по покойнику, без бурного смеха и веселья, когда приходила редкая радость. Кондарев чувствовал себя бессильным перед этим духом жестокого смирения, воцарившимся в родном доме, хотя роптал и пытался бороться с ним…
15Пока Христина провожала Кондарева, Костадин пристально следил за ними и не слышал, о чем говорят рядом с ним женщины. Минуты показались ему вечностью, и, мучимый ревностью, он не замечал, как нервно покачивает ногой.
Когда Христина вернулась, он впился в нее глазами, стараясь по выражению лица отгадать, о чем они говорили и как расстались, однако, встретив ее спокойный, озабоченный взгляд, унялся и не пропускал ни единого ее слова и движения.
Войдя к ним в дом и впервые увидев ее так близко, он поразился разнице между живой Христиной и образом, созданным в его воображении. Христина оказалась более красивой. Особенно его поразили большие, черные, продолговатые, как миндалины, чуть раскосые глаза с золотистыми бликами в зрачках и губы — единственное, что ему не понравилось с первого взгляда. Его охватило сомнение, что такая красивая и умная женщина, которая духовно наверняка стоит выше его, выйдет за него замуж. Не хотелось верить, что худенькая девчушка, которая когда-то ходила с матерью к ним в гости, стала такой красавицей. Сестра, конечно, обманывала его, уверяя, что Христина разочаровалась в Кондареве.
Не успел он прийти в себя и согнать с губ робкую улыбку, как увидел Кондарева. Неожиданное появление этого человека так поразило Костадина, что его первым побуждением было уйти. Но, прочитав в глазах Христины: «Вы вольны думать что угодно, но я не виновата», — он, склонив голову, пошел за сестрой. Поступок Райны и ее горячность он воспринял лишь как невинную хитрость, чтобы скрыть истинную цель их посещения. Впрочем, он пропустил мимо ушей почти весь дальнейший разговор. Его осаждали отчаянные мысли. Он сгорал со стыда, опасаясь, что Кондарев догадается о причине его прихода. Костадин потел в своем непривычном костюме, его терзали и крахмальный воротничок, и элегантные узконосые ботинки, и трепыхающиеся, как крылья, брюки-клеш.
Жег и стыд, и раненое самолюбие, и гордость, и он не знал, кого больше он ненавидит, себя или Кондарева.
Присутствие Христины продолжало волновать его. Она сидела рядом, и он видел и чувствовал каждый ее жест, малейшее движение ее лица, слышал каждую нотку ее низкого грудного голоса, который эхом отдавался у него в душе и причинял жгучую боль. Заметив, что она тоже взволнована, но, исподтишка наблюдая за ним, умело скрывает волнение, Костадин слегка воспрянул духом, а когда Христина попросила его высказать свое мнение, ответил ей с ненужной резкостью, вообразив, что ей захотелось позабавиться его мрачным настроением. Вопрос Кондарева задел его за живое, он стал искать повода, чтоб отомстить за насмешку, и более внимательно прислушивался к разговору, чтобы не прозевать удобного случая. Когда Христина вступилась за отца, для Костадина сразу стали ясны ее отношения с Кондаревым и надежда снова забрезжила в его душе. Ему вспомнились слова Райны: «Христина не понимает Кондарева, а он — ее. Она практичная, а он идеалист. Христина недалекая и не питает симпатии к интеллигентным мужчинам, она высматривает себе хорошую партию, потому что не собирается век учительствовать». Вспомнил он и рассказы Райны о неладах между отцом Христины и Кондаревым. Все это как нельзя более пришлось ему по душе. Сердце радостно забилось, и снова взыграло самолюбие. Выждав момент, он вмешался в спор и постарался пристыдить Кондарева, уличить его перед Христиной во лжи.
Когда Христина, проводив Кондарева, вернулась и села на свое место, он просиял и улыбнулся ей, а она, разговаривая с матерью, ответила ему такой же улыбкой. С этой минуты его словно подменили, он забыл обо всем на свете. Затем они поднялись наверх посмотреть ковры, которые старая Влаева вынесла из чулана, и Костадин оказался в небольшой, светлой, тщательно прибранной комнате, где пахло свежестругаными сосновыми досками, дикой геранью и еще чем-то свежим и приятным. Сквозь открытую дверь гостиной, устланной ярко-красными половиками с синими и золотистыми полосками, он увидел домотканые красные занавеси на окнах, карнизы орехового дерева над ними, белую, будто вылепленную из гипса, печку и всей душой ощутил царивший там сладостный покой; запахи создавали смутные представления о счастье, связанные с образом самой Христины. Особое умиление он испытал, увидев дверь ее девичьей комнаты, и мысль о том, что вскоре надо будет покинуть этот дом, показалась ему невероятной. Он почти не глядел на расстилаемые перед ним ковры, он видел только Христину — тяжелый, как виноградная гроздь, пучок ее черных волос, ее плечи, проворные руки, которые скатывали ковры, гибкую талию, изгиб бедер, улыбающиеся ему губы. И чем больше отдавался он своему чувству, тем больше крепло убеждение, что между ним и Христиной уже существует какая-то невидимая крепкая связь, что каждое свое движение она делает, чувствуя на себе его неотступный взгляд. Он невпопад отвечал на вопросы женщин и тут же забывал, о чем его спрашивали.
— Вот этот образец очень красив, и я советую вам остановиться на нем, — сказала Христина, показывая на коврик цвета бордо с лиловыми узорами.
Костадин поспешно согласился.
— А быть может, вам больше нравится этот? — спросила она, коснувшись носком туфли другого ковра, в зеленых и кремовых тонах.
Он пожал плечами и глупо улыбнулся, давая повод женщинам посмеяться над его невежеством; но он ничуть не сомневался, что Христина понимает его состояние.
Райна колебалась, какой из двух наиболее понравившихся ей ковров выбрать, а его этот вопрос совсем не занимал. Ему вспоминались молчаливые встречи с Христиной, и он злился на свою тогдашнюю робость и недогадливость.
— Ну так на каком же образце вы остановились, господин Джупунов? — спросила Христина, когда мать стала убирать ковры.
— Я уже выбрала. Коста ничего не понимает в таких делах, — сказала Райна, с завистью разглядывая висящие на перилах ковры.
— Я сказал, что предоставляю выбор сестре и вам. Главным образом — вам! Думаю, что так надо! — сказал он многозначительно и по тому, как Христина покраснела и обожгла его мимолетным горячим взглядом, понял, что она угадала его сокровенную мысль.
— Хорошо, — сказала она. — Ловлю вас на слове. И не сердитесь потом, если узор вам не понравится.
Сердце у него застучало, как молот. В груди поднималось мощное, неудержимое чувство.
Райна попросила его оставить задаток, он посмотрел на нее недоуменным взглядом, потом торопливо вытащил свой большой бумажник, вынул пачку банкнот и, покраснев, стоял, не зная, что с ними делать.
— Какой ты рассеянный, Коста, — засмеялась сестра. — Ведь надо только пятьсот. Положи деньги на стол или лучше дай их мне.
Шагнув через разостланный на полу коврик, она взяла у него деньги.
Предоставив ей возможность поступать так, как она сочтет нужным, он быстро сунул бумажник в карман, сказав про себя: «Вот и дело с концом». Христина пристально смотрела на него своими большими глазами, словно пытаясь проникнуть в душу, и он прочитал в ее взгляде роковой, связывающий их навсегда вопрос, который она не смела высказать вслух…
16…Как горьки были детства дни.
Как много плакал я тайком.[40]
Кольо Рачиков, гимназист в рыжеватом костюме, присутствовавший на дискуссии в клубе, всячески внушал себе, что он непременно сойдет с ума. Да и как не сойти с ума, если тебя постоянно мучают неразрешимые вопросы, если безумие, как он прочел в одной книге, есть не что иное, как непреодолимое страдание? От таких непреодолимых страданий сошли с ума Ницше, Стриндберг, Эдгар По и многие другие замечательные люди, которых Кольо боготворил. Одни лишались рассудка, другие стрелялись, третьи всю жизнь несли в себе свои недуги и становились великими именно потому, что были несчастны. Достоевский был эпилептиком; Байрон избивал мать каминными щипцами; Леопарди отец продержал семь лет в башне, и голова у него была уродливая, шишковатая; Верлен был алкоголиком, и даже Толстой, которого Кольо не слишком уважал за его «травоядные идеи», кончил тем, что бежал из дому неизвестно куда и зачем. Кольо Рачиков делил все великие умы на две категории. К первым он причислял писателей и философов, чьи творения несут на себе печать безумия. То были истинные гении, которые своим даром прозрения постигли страшную правду жизни во всей ее наготе, или, по выражению Кольо, «приподняли покрывало Майи».[41] Во вторую категорию вошли «старики, которые под влиянием христианства проповедовали мещанские идеи, толковали о некоем разумном начале жизни, о боге, нравственности и тому подобном», то есть все классики, которых изучали в гимназии, от Гомера до «казенного поэта в сером» — Ивана Вазова. Книги истинных гениев, вроде Лрцыбашева, Гамсуна, Уайльда, Пшибышевского, в которых осмеивались божества и добродетели и воспевалось «иррациональное начало жизни и полное банкротство разума», Кольо поглощал с неутолимой жаждой. Такими книгами его обычно снабжал закадычный друг и наставник Лальо Ганкин, который и познакомил его с «модернистами». Когда Кольо еще не было пятнадцати, он дал ему прочитать «Homo sapiens»,[42] а затем подсунул «Сафо»[43] Альфонса Доде. Брал Кольо книги и в библиотеке читал ища, прежде богатой, пока ее не растащили читатели. Если же нужную книгу нигде не удавалось раздобыть, Кольо не встречал отказа у преподавателя литературы Георгиева.