Евгений Салиас - Француз
— Зачем? Пора и умирать, — гордо ответил Гвоздь. — Что мне смерть? Я в походах да сраженьях видал смерть во как! Подивишься, бывало, немало, как это жив остался, да еще и невредим, когда вокруг тебя из твоей роты почитай никого. Да и командир убит. Было, помню, раз в турецкую кампанию. Раз на заре приказ вышел от светлейшего всему нашему корпусу…
— Хорошо. Ладно, — прервал Живов. — Послушай вот что: хочешь ты всю свою семейку — дочь со внучатами — пристроить, как у Христа за пазухой?.. Но с тем, чтобы самому, сделав богоугодное дело, сослужить царю и отечеству верой и правдой и живот свой положить. Я положу в казначейство десять тысяч на имя твоей дочери. А ты возьмись за то, что я укажу…
— Батюшка Иван Семеныч… — И старик бутырь повалился в ноги.
— Погоди. Возьмешься ли еще? Пойдешь ли на дело?.. Незаурядное. Погубительное и смертельное! Побоишься смерти… Струсишь…
— Николи, Иван Семеныч. На пушку полезу…
— Ну, ладно. Я кладу десять тысяч… А ты возьми ружье и хвати из него по Бонапарту. Промахнешься — деньги все же твои. Убьешь его — я еще прибавлю десять тысяч. И после моей смерти завещаю тебе дом. Если, кажется тебе, мало даю за такое дело — ты не взыщи, больше не могу. Не ты один у меня в эдаком уговоре. Всех вас человек с десяток нанимаю я теперь на убийственное, но богоугодное дело. Вот и сочти, во что мне обойдется такая затея. Более ста тысяч. А у меня и других затей много, что миллионом пахнут…
Гвоздь стоял как истукан, таращил глаза на Живова и сопел. Он был, видимо, настолько поражен предложением, что не мог собраться с мыслями.
— Удивился? Верю, что удивительно, — сказал Живов со вздохом. — Ну, раскинь мыслями и ответь…
Наступило молчание. Оба стояли неподвижно.
— Смерти боишься… Разнесут тебя в клочья или расстреляют по-военному… Вернее, тут же изрубят. Боишься?
— Как можно! Чего бояться?.. Боюсь-то я боюсь, но не этого. Боюсь, сплохую. И зря меня француз похерит. Зря пропаду — вот в чем обида. Задаром.
— Возьмешься с отвагой, то пропадешь не зря…
— Да и как опять взяться?.. Нацелить да выпалить — не мудреное дело. Если поблизости, то и не дам маху николи. Был стрелком не последним. Помню, под Измаилом было дело…
— Все это не твоя забота, — прервал Живов. — Как всему быть — я придумал давно. Говори — грех, по-твоему, застрелить Бонапарта?
— Как можно! Он хуже турки. Энтого мы бить ходили… И далече. А эвтот сам лезет православных завоевать под себя.
— Ну, слушай, служивый. Дам я тебе дальнобойное ружье. Дорогое. Посажу я тебя на чердак в моем доме. И когда будет Бонапарт входить в Москву, приладь себе козлы или как там звать — прицел, что ли? — и наводи на него… Не попадешь — удирай с чердака на соседнюю крышу, оттуда на третью, пониже, а с ней — в сад, а из саду — в проулок. И уйдешь цел и невредим. А коли попадешь, то такая сумятица будет, что и не до тебя. Выходи на улицу глядеть да спрашивать: «Что, ребята, такое приключилось, чего, мол, галдите?» Понял?
— Понял, Иван Семеныч! — улыбнулся Гвоздь.
— А об награде за доброе дело не смущайся. Не обману. Знаешь меня.
— Как можно! Вернее человека, как ты, Иван Семеныч, в Москве нет. Токмо я вот что скажу. За деньги такое дело делать нельзя. Я так, стало быть, задаром сделаю, за веру постою. А коли пострадаю, тогда уж ты моих сирот не покинь. А коли сойдет с рук, мне ничего не надо. Спасибо тебе за обученье, что надумал…
Отпустив бутыря, Живов проехал на Красную площадь, в свой склад вина, и вызвал любимца Федота.
— Все ли готово, родной?
— Все, как приказывали, Иван Семеныч.
— А никто из наших не болтает про то, что будет?
— Как можно! — отозвался Федот с укоризной. — Когда же было, чтобы мы вас ослушивались?!
— Ну, то-то же.
— Будьте благонадежны, Иван Семеныч.
Живов довольный вернулся домой.
XVII
Пока на Москве все усиливалась сумятица, в доме генерала все тоже одинаково встревожились и ждали разрешения Глебова тоже укладываться и бежать. Сергей Сергеевич несколько дней упорно стоял на своем, что никогда русская армия и Кутузов не допустят занятия Москвы неприятелем.
— Столиц без боя не отдают, — волновался генерал, — Это неслыханное дело! Где же ложиться костьми, если не у подножия Кремля и соборов, где почивают святые угодники! Отдавши в руки врагов сердце родины, что же потом защищать? Малороссию? Или уж тогда Сибирь идти защищать, а всю Русь отдать врагу?
Повидавшись снова с графом Растопчиным, он узнал от него, что Москва не будет сдана ни под каким видом, и выслушал всяческую божбу графа. Граф даже дал ему клятвенное обещание, что таков строгий приказ государя и поэтому невольное намерение Кутузова. Но герой-ветеран вернулся от графа домой таким, каким его семейные никогда не видали: он был темнее ночи.
Старик, сам не зная почему, после долгой беседы с Растопчиным, несмотря на его божбу и его клятву, пришел к искреннему убеждению, что главнокомандующий или обманывает, или сам ничего не знает. Вернее всего, обманывает.
И в ту самую минуту, когда Растопчин сидел у себя довольный, что успокоил одного из самых видных москвичей, который своим внезапным бегством мог бы окончательно смутить сотни семейств в Москве, этот успокоенный им старик, вернувшись домой, дал приказание немедленно все укладывать и собираться в дорогу.
И в больших палатах генерала сразу все поднялись на ноги, все зашумели. Был послан верховой гонец в калужскую вотчину, а через несколько часов было послано еще двое туда же с строжайшим приказом тотчас же отправить из имения в Москву столько подвод, сколько наберется и в усадьбе, и у крестьян.
Через четыре дня двор, хотя и большой, не мог уже вместить всех прибывших из деревни телег и лошадей. Около полусотни стояло на улице под стенами Страстного монастыря. Конечно, укладка началась быстрая и дельная. Всякому было что-либо поручено.
Князю старик поручил укладку того, чем наиболее дорожил, — своей большой библиотеки. Пятьдесят сундуков были куплены в Гостином дворе[27] за страшные деньги, так как на этот товар цена поднялась впятеро. И князь с некоторыми дворовыми под наблюдением самого Сергея Сергеевича очищал шкапы и укладывал дорогие, редкие издания, которые генерал приобретал за последние десять лет и в России, и за границей.
Единственные в доме ничего своего не укладывавшие были братья Ковылины, потому что им нечего было укладывать. Зато не только студент, но даже и офицер на своих костылях помогали другим, за исключением княгини и княжны, наблюдавших за укладкой большого гардероба и белья. Особенно оба помогали Анне Сергеевне, которая заведовала укладкой картин, бронзы и дорогого фарфора.
Дом полный, как чаша, притом очень богатого человека, было уложить не легкое дело. Вместе с тем обширные кладовые и подвалы очищались, и, за исключением дорогих старых вин — венгерского, токайского и рома, все, что было припасов в доме, раздавалось даром беднейшим обитателям столицы.
Узнав о сборах генерала, главнокомандующий прислал ему письмо, в котором было две строчки:
«Ваше превосходительство! Что вы делаете? Подаете худой пример москвичам, смущаете робких.
Ф. Растопчин».Глебов передал нарочному графа письмо, в котором ответил:
«Ваше сиятельство! Граф Федор Васильевич! Что поделаешь, заразился примером российских военачальников и главнокомандующих; но с той разницей, что спасаю семью и имущество, но не спасаюсь сам. Пятиться от врага и бегать — мне привыкать поздно. Сам я остаюсь в Москве и выеду из нее, когда узнаю, что выехал ее главный попечитель; поэтому вы лучше меня знаете, выеду ли я.
С. Глебов».В несколько дней все в доме Глебовых было уложено, подводы нагружены. Анна Сергеевна предложила было брату поступить так же, как многие москвичи, то есть зарыть кое-что в их обширном саду, но генерал нашел это нецелесообразным и постыдным.
— Стыдно как-то, — сказал он, — сам не знаю почему. Хорошо это делать тем, у кого нет имений и некуда свой скарб увозить. А второе, уверен я, что если враг наступит в Москву, то найдутся свои же Иуды, изменники, которые укажут врагу на все зарытое. Или же сами поворуют.
Наконец однажды рано утром нагруженные подводы длиннейшей вереницей выехали от дома Глебовых и двинулись через Крымский брод, по старой Калужской дороге.
Через день собралась и семья.
За час до отъезда всей семьи генерал заявил, что сам он не поедет и никогда даже и не собирался ехать. Он решил оставаться вплоть до той минуты, когда узнает, что русское воинство бросает и передает в руки врага древнюю столицу. Это заявление, конечно, поразило всех, но все, уже готовые к отъезду, одетые по-дорожному, не стали противоречить. Все знали, что у старика двух слов не бывает.