Сергей Львов - Гражданин Города Солнца. Повесть о Томмазо Кампанелле
— Вы что, забыли, где и когда живете?! Все однажды утвержденное высечено, как надписи на камне памятника, но под этим памятником погребено не только давнее, умершее, но и то, что могло и должно бы жить.
Томмазо еще не привык к этому монастырю, как его внезапно перевели в обитель дель'Анунциата в Никастро. Там подвизался знаменитый богослов отец Антонио, знаток всего написанного Фомой Аквинским и Аристотелем. Орденское начальство сочло за благо, чтобы Томмазо, выказавший столь великие способности в науках, продолжил свое образование под водительством отца Антонио. Настоятелю же обители в Никастро было доверительно сообщено, что инок Томмазо, находясь в Сан-Джорджо, не удовлетворился изучением богословия и метафизики, как подобает будущему ученому, принявшему монашеский сан, но спознался с неким живущим в том городе медиком Соправия, каковой, собрав слушателей, преимущественно молодых, читает им лекции о языческой философии Левкиппа и Демокрита, о кощунственных опытах Везалия и осмеливается нападать на Аристотеля и Галена. Вот истинная причина спешного перевода брата Томмазо в Никастро. Об этом он сам не знал и знать не должен был, просто в новый монастырь была прислана с гонцом бумага, в которой убористым почерком был запечатлен каждый шаг брата Томмазо.
На прощание Соправия сказал своему молодому другу:
— у Гиппократа есть такие слова: «Искусство долго, жизнь коротка». А дальше так: «Суждение затруднительно, опыт опасен». Запомни их.
Вопросы, которые Томмазо задавал отцу Антонио, ставили того в тупик. Сокрушаясь, он восклицал: «Ты плохо кончишь, брат Томмазо!»
Томмазо привыкал к новой обители трудно. Несколько молодых монахов явственно хотели сблизиться с Томмазо, но испугали его своим фанатизмом. Они упоенно рассуждали о пустынниках и отшельниках былых времен, безжалостно усмирявших свою плоть и обретавших за то способность творить чудеса. Ссылались на старинные сочинения о праведниках, ходивших нагими, чтобы их жалили насекомые, о других, спавших на голой земле, о тех, кто никогда не мыл тела, и о тех, кто по обету никогда не стриг волос. Славили стационариев, которые не ложились и не садились, а стояли, подняв руки, так что те постепенно отмирали, подобно ветвям сухого дерева. Воспламеняясь, повествовали о столпниках, живших на столбах, о дендритах, живших на деревьях, о пожизненных молчальниках, о приковывавших себя короткой цепью к столбу или камню. Глаза их горели, речь, вначале восторженная, становилась задыхающейся и сбивчивой, а вопросы Томмазо — «А зачем? Зачем это? Почему господу угодно грязное, вонючее тело или уподобление человека цепному псу?» — приводили в ярость поклонников такой аскезы. Томмазо нажил себе врагов. А ему так нужен друг!
Другие монахи поразили его тем, как поклонялись мадонне. Они, соревнуясь друг с другом, называли ее заступницей людей перед богом, распределительницей престолов, девой, одерживающей победы над ересями прошлого и настоящего, лилией церкви, проводницей в священные врата благодати, непреклонным врагом сатаны, могучей победительницей змея, небесным садом, сладостным прибежищем человеков, царицей небесной, увенчанной двенадцатью звездами, присноблаженной, прославляемой всеми девятью чинами ангелов, матерью мудрого избрания, сокровищем господа, запечатленным источником святого духа. Каждый из них кроме предписанных поклонов отбивал еще сотни поклонов деве Марии. Они знали множество молитв, обращенных к мадонне: «Радуйся, звезда над морем», «Здравствуй, царица», «О преславная владычица» и восторженно толковали о созданных вначале в Германии, потом в Италии «братствах роз» для поклонения Марии.
Их речи удивляли и пугали Томмазо чрезмерностью. Было в этой исступленности нечто греховное. Почему именно мадонну выбрали они для такого поклонения? Он не решался признаться даже себе, что история Марии вызывает у него страшное сомнение. Его учили: непорочное зачатие — это тайна, постичь ее умом нельзя. Но ум требует ответа: «Неужели это возможно!»
Одно сомнение влекло за собой другое. Он стал плохо спать. Голова горела от напряженных мыслей. Душу томила невозможность выговориться. Не с кем поделиться сомнениями, не на кого опереться. Молитвы не приносят облегчения. Ему нужен друг!
Глава XIII
Томмазо прогуливался по саду. К нему подошел незнакомый инок, облик которого заставил вспомнить изречение: «клобук не делает монахом». Крупные четки в его руках казались горошинами. Под монашеским облачением угадывалось могучее тело. Мускулисты его обнаженные ноги в огромных сандалиях. Широк и крут высокий лоб. Резки черты лица. Стремителен размашистый шаг и громок голос, который он не мог смирить, как не мог сделать более плавной и медлительной походку. Томмазо показалось, что он однажды видел его. Где? Когда?
Опуская подобающие в таком случае благочестивые формулы знакомства, тот представился — «Дионисий!» и, не добавляя «смиренный брат», спросил: «Кто ты? Откуда?» Едва Томмазо ответил, Дионисий перебил его: «Наслышан!» и закончил стремительное знакомство словами: «Будем друзьями! Но будь осторожнее! В монастырях стены имеют уши, а деревья глаза».
Они подружились. Дионисия, так же как Томмазо, не влекли рассказы об аскетах, исступленные молитвы, возносимые деве Марии. Однако споров он избегал. Отмахивался от фанатичных, как от мух, огромной ладонью, уходил. Однажды Дионисий изумил Томмазо странными речами:
— Я так же мало верю в черное, как и в голубое, — сказал он, не объясняя, что имеет в виду под черным и голубым, — но я верю в доброе вино, в каплуна, вареного и жареного. Но прежде всего я верю в доброе вино и в то, что тот, кто верует в него, спасется! Так говорит великан Морганте в поэме Пульчи «Морганте Маджори». Нравится?
Томмазо, ошеломленный языческими словами, промолчал.
Но Дионисия занимали не только яства и питие. Его терзал иной голод. Он жаждал знать, что происходит вокруг, жадно расспрашивал паломников, крестьян, привозивших в монастырь припасы, купцов, приезжавших на ярмарки. Он интересовался тем, что слышно о турецких пиратах на побережье, кто займет престол в каком-нибудь княжестве, потерявшем правителя, помнил наизусть, кто каким из множества итальянских княжеств правил. Однажды ему в руки попала газета, выходившая в Риме, он не расставался с ней, пока не затвердил все то, что в ней было написано. Дионисия волновала наука о государстве — политика. Весть, что папа ведет тайные переговоры с Венецианской республикой, слухи о посольстве, появившемся при дворе испанского вице-короля в Неаполе, занимали его бесконечно, сообщение, что в Калабрию назначен новый прокурор, на несколько дней лишало его покоя и — невероятно! — даже могучего аппетита.
Томмазо дивился тому, что занимает друга. Ему казалось сие суетой. Тот возразил:
— О небесном царстве есть кому похлопотать. Меня же заботят царства земные. — И он проникновенно произнес: — «Достигшая мира и спокойствия, возделанная вся от плодородной равнины до скудных гористых земель, не подчиняющаяся никакой другой власти, кроме своей собственной, Италия была самой изобильнейшей не только своим населением, своей торговлей, своими богатствами, но и славилась великолепием своих властителей, блеском своих многочисленных благороднейших городов, которые прославлены людьми, искусными в управлении общественными делами, умами, сведущими во всех науках, людьми, искусными и изобретательными во многих ремеслах и по обычаю времени не лишенными и военной славы, украшены великими учеными так, что по заслугам и справедливости страна наша пользовалась уважением, известностью и славой».
Дионисий прочитал эти слова торжественно, наслаждаясь. Помолчал, давая собеседнику проникнуться красотой этого гордого восхваления родины.
— Чьи это слова? — спросил Томмазо. Они поразили его воображение.
— Это написал некий ученый по имени Франческо Гвиччардини лет пятьдесят назад, — ответил Дионисий. — Почему же наша страна, о которой сие сказано, пришла с тех пор в такой упадок? Почему в Калабрии, да не только в Калабрии, хозяйничают испанцы? Почему, сильнейшие, мы стали слабейшими? Почему? Только не говори мне: по божьему соизволению! Люди принесли нашей стране славу, они же ее расточили…
Продолжить разговор не удалось. Дионисий оборвал себя на полуслове, тихо сказав, словно продолжая речь, которую вел только что: — Ты прав, брат Томмазо, смиренномудрие превыше всего!
Что с ним?
Мимо них беззвучной тенью скользнул инок, лицо которого отличалось одной особенностью: его невозможно было запомнить. Черты его были как на стертой от времени монете. Когда он удалился, Дионисий, глядя ему вслед, выговорил с ненавистью:
— «Лев рыкающий, искет, кого поглотити!» — И сам рассмеялся: — У страха глаза велики! Какой он лев? Обыкновенная ползучая гадина.