Генрик Сенкевич - Ганя
Но это не был конец. Долго ли я так лежал на дне лодки, я не отдавал себе отчета. Порой перед моими глазами проплывали по небосводу легкие пушистые облака, порой с жалобным криком проносились то чайки, то журавли. Солнце высоко поднялось на небе и палило зноем. Ветер утих, не шелохнулись замершие камыши. Я как бы очнулся от сна и стал осматриваться по сторонам. Челна с Ганей и Селимом уже не было. Тишина, покой и умиротворение, царившие в природе, странно противоречили тому оцепенению, от которого я только что очнулся. Вокруг все было безмятежно, все улыбалось. Темно-синие стрекозы садились на края лодки и на плоские, как щиты, листья кувшинок; маленькие серые птички, нежно щебеча, покачивались в камышах; откуда-то доносилось упорное жужжание заблудившейся на воде пчелки; порой в зарослях аира перекликались дикие утки; да водные просторы приподнимали передо мной завесу своей обыденной жизни, но ничто не привлекало моего внимания. Сонливость моя еще не прошла. День был знойным, и у меня нестерпимо разболелась голова; перегнувшись с лодки, я черпал пригоршнями воду и пил ее запекшимися губами. Это мне отчасти вернуло силы. Я взял весло и, раздвигая осоку повернул назад: было уже поздно и дома, наверное, хватились меня.
По дороге я пытался успокоить себя. Если Селим и Ганя действительно объяснились в любви, может быть, это и лучше, раздумывал я. По крайней мере, кончились эти проклятые дни неизвестности. Несчастье подняло забрало и стоит передо мной с открытым лицом. Я знаю его и должен с ним бороться. Странное дело: эта мысль даже обрела для меня какое-то мучительное очарование. Но у меня еще не было уверенности, и я решил ловко расспросить Эвуню, по крайней мере, насколько это будет возможно.
Домой я попал к обеду. Холодно поздоровался с Селимом и молча сел на стол. Отец, увидев меня, вскричал:
— Что с тобой, ты болен?
— Нет. Я здоров, только утомился. Я встал в три часа утра.
— Зачем?
— Мы ходили с Вахом на охоту. Я подстрелил волка. Потом лег спать, и у меня побаливает голова.
— Да ты посмотрись в зеркало, на что ты похож!
Ганя на минутку перестала есть и остановила на мне пристальный взгляд.
— Может быть, это последний визит в Устжицу так подействовал на вас, пан Генрик?
Я посмотрел ей прямо в глаза и почти резко спросил:
— Что ты этим хочешь сказать?
Ганя смутилась и начала что-то путано объяснять. Селим пришел ей на помощь.
— Ну, это вполне естественно. Кто влюблен, тот и худеет.
Я поочередно смотрел то на Ганю, то на Селима и, наконец, ответил, медленно и отчетливо, отчеканивая каждый слог:
— Не вижу, чтобы вы похудели — ни ты, ни Ганя.
Пунцовый румянец залил лица обоих. Наступила минута крайне тягостного молчания. Я и сам не был уверен, не слишком ли далеко зашел; к счастью, однако, отец не все расслышал, а ксендз Людвик принял это за обычные пререкания молодежи.
— Вот это оса с жалом! — воскликнул он, понюхав табак. — Вот он как поддел вас. Так вам и надо: не приставайте к нему.
О боже! Как мало меня утешила эта победа и как охотно я бы отдал ее за поражение Селима!
После обеда, проходя через гостиную, я поглядел в зеркало. Действительно, вид у меня был, как у выходца с того света: под глазами синева, щеки ввалились. Мне показалось, что я страшно подурнел, но теперь мне уже было все равно.
Я отправился искать Эвуню. Обе сестрички обедали раньше нас и играли в саду, где была устроена детская гимнастика. Эвуня в небрежной позе сидела на деревянном стульчике, подвешенном на четырех веревках к поперечной балке качелей. Покачиваясь, она вслух разговаривала с собой, болтая ножками и время от времени потряхивая золотыми локонами.
Увидев меня, она улыбнулась и протянула мне ручки. Я взял ее на руки и пошел с нею в глубь аллеи.
Потом сел на скамью и, поставив Эвуню перед собой, спросил:
— Что же сегодня Эвуня делала весь день?
— Эвуня ездила кататься с мужем и Ганей, — похвалилась девочка.
Мужем своим Эвуня называла Селима.
— А хорошо ты вела себя сегодня?
— Хорошо.
— Вот как! Ведь хорошие детки всегда слушают, что говорят старшие, и стараются чему-нибудь научиться. А ты помнишь, Эвуня, о чем Селим говорил с Ганей?
— Забыла.
— Ну, может быть, хоть что-нибудь помнишь?
— Забыла.
— Нехорошая ты девочка! Сейчас же вспомни, а то я тебя не буду любить.
Девочка принялась тереть кулачком один глазок, а другим, покрасневшим от слез, исподлобья поглядела на меня, потом насупилась, словно собираясь заплакать, выпятила губки и сказала уже дрожащим от плача голоском:
— Забыла.
Что же могла мне ответить бедняжка? Право, я почувствовал себя глупцом, и вместе с тем мне стало стыдно лукавить с этим невинным ангелочком: спрашивать одно, желая выведать другое. К тому же Эвуня была любимицей всего дома и моей, так что я не хотел ее больше мучить. Я поцеловал ее в щечку, погладил и отпустил. Эвуня тотчас побежала к качелям, а я ушел таким же умным, каким был раньше, но с глубокой уверенностью, что объяснение между Селимом и Ганей уже произошло.
Под вечер Селим мне сказал:
— Мы не увидимся с неделю, я уезжаю.
— Куда? — спросил я равнодушно.
— Отец велит мне навестить дядю в Шумной, — ответил он, — придется там с недельку провести.
Я взглянул на Ганю. Весть эта, судя по лицу, не произвела на нее никакого впечатления. Очевидно, Селим уже говорил с ней раньше.
Она улыбнулась и, оторвавшись от своего рукоделия, поглядела на Селима чуть плутовски, чуть задорно, а затем спросила:
— А вам хочется туда ехать?
— Как псу на цепь! — выпалил он, но сразу спохватился и, заметив, что мадам д'Ив, не выносившая ни малейшей тривиальности, слегка поморщилась, прибавил: — Простите за выражение, я дядю люблю, но, видите ли… мне тут… возле… вас, мадам д'Ив, приятнее.
При этих словах он бросил страстный взгляд на мадам д'Ив, что насмешило всех, не исключая и мадам д'Ив, которая вообще была обидчива, но к Селиму питала особую слабость. Все же она потрепала его легонько за ухо и, добродушно улыбаясь, сказала:
— Молодой человек, я могла бы быть вашей матерью.
Селим поцеловал у нее руку, и они помирились, а я подумал: как мы, однако, не похожи с Селимом. Если бы мне Ганя отвечала взаимностью, я бы только мечтал и витал в облаках. Разве было бы мне до шуток? А он и смеялся, и шутил, и веселился как ни в чем не бывало. Даже сияя от счастья, он дурачился, как всегда.
Перед самым отъездом он предложил мне:
— Знаешь что, поедем со мной!
— Не поеду. Нет ни малейшего желания.
Холодный тон моего ответа поразил Селима.
— Ты стал какой-то странный, — заметил он. — С некоторых пор я тебя не узнаю, но…
— Договаривай.
— …но влюбленным все прощается.
— За исключением тех случаев, когда они встают поперек дороги, — ответил я голосом статуи Командора.
Селим метнул на меня быстрый как молния взгляд, проникший в самую глубь моей души.
— Так что ты говоришь?
— Я говорю, что не поеду и, во-вторых, что не все прощается.
Если бы этот разговор не происходил при всех, я уверен, Селим сразу же повел бы дело начистоту. Но я не хотел говорить начистоту, пока у меня не было твердых доказательств. Однако я видел, что мои последние слова испугали Ганю и встревожили Селима. С минуту еще он помешкал, оттягивая свой отъезд под какими-то пустячными предлогами, и, наконец улучив минуту, тихо сказал мне:
— Садись верхом и проводи меня. Я хочу с тобой поговорить.
— В другой раз, — ответил я громко. — Сегодня мне немного нездоровится.
IX
Селим действительно уехал к дяде и провел там не неделю, а десять дней. Уныло тянулись эти дни у нас в Литвинове. Ганя, видимо, избегала со мной встречаться и поглядывала на меня как будто с затаенным страхом. Я, правда, и не собирался с ней ни о чем откровенно говорить, потому что гордость сковывала слова, готовые сорваться с моих уст, но она — уж не знаю почему — умышленно устраивала так, чтобы мы ни на минуту не оставались наедине. Вообще же она заметно тосковала. Даже осунулась и побледнела, а я с трепетом наблюдал за ней и, видя, как она тоскует, думал: значит, это, увы, не мимолетный девичий каприз, а настоящее, глубокое чувство. Впрочем, и сам я был мрачен, часто раздражался и грустил. Тщетно отец, ксендз и мадам д'Ив допытывались, что со мной, предполагая, что я болен. Я отвечал, что здоров, а их заботливые расспросы только вызывали во мне досаду. Целые дни я проводил в одиночестве — то верхом по лесам, то на лодке в зарослях камыша. Я жил, как дикарь. Однажды я всю ночь с ружьем и собакой провел в лесу у костра, который сам разжег. Случалось, я по полдня просиживал с нашим пастухом, который совсем одичал от долгого одиночества, он был знахарем, вечно собирал какие-то травы, изведывал их свойства и посвящал меня в фантастический мир колдовства и суеверий. Но, право, кто бы поверил? Бывали минуты, когда я тосковал по Селиму и по моему «кругу страданий», как я его обычно называл.