Рафаэло Джованьоли - Мессалина
Тогда юноша приблизился к нему и негромко спросил:
- Ты опять сердишься?… Послушай, не суди меня слишком строго!… Разве ты не видишь, что в наше время фортуна улыбается лишь тем, кто умеет приспосабливаться, а не тем, кто идет против течения!
- Не для фортуны я растил тебя, а для добродетели; не похвалы порочных людей желал тебе, а одобрения твоей совести.
Лицо трибуна, произносившего эти горькие, укоризненные слова, было бесстрастно, а голос то и дело срывался на фальцет: обладая врожденным дефектом речи, Гай Кассий Херея нередко подавал повод для насмешек Калигулы.
- Ты не отказываешься от своих упреков даже теперь, когда я заслужил благосклонность и уважение самого императора?
- Заслужил благосклонность. Не посредничеством ли в грязных интригах ты заслужил расположение прицепса? - презрительно скривив губы, тихо пробормотал трибун и удрученно добавил:
- Не подходи ко мне… не здоровайся… не обращайся ко мне, недостойный сын, позор моей честной жизни и несчастной старости.
Он повернулся и пошел прочь.
Луций, отчасти пристыженный, отчасти раздосадованный неудавшимся разговором, некоторое время постоял в нерешительности, затем беспечно пожал плечами и направился в покои Калигулы.
В первой комнате ему повстречалась бледная и печальная Энния Невия, беседовавшая со знаменитым греческим хирургом; у противоположной двери сидя дремал вольноотпущенник Цезаря, которому, очевидно, было велено не впускать посторонних.
Во второй комнате молча сидели Пираллида, скорее скучающая, чем подавленная, и Руф Криспин, преторианский трибун, который чаще других находился в услужении у Цезаря.
В третьей комнате, непосредственно примыкавшей к спальне императора, в одиночестве расхаживал из угла в угол префект претория Невий Сарторий Макрон.
Луций Кассий небрежно приветствовал Эннию, греческого хирурга, полусонного вольноотпущенника, Руфа Криспина и почтительно поклонился Пираллиде, имевшей успех у Калигулы.
С Макроном он поздоровался, как с человеком, равным ему по силе и влиятельности.
Сын преторианского трибуна уже готов был войти в комнату Цезаря, когда Макрон шагнул к нему и негромко окликнул:
- Послушай меня, Луций.
Луций обернулся и с улыбкой произнес:
- Говори, почтенный Сарторий! Я к твоим услугам.
- Видишь ли… я хотел попросить тебя… ты по праву заслужил благосклонность нашего Цезаря.
- Так же, как и ты, почтенный Макрон.
- Прошу тебя, передай императору, когда выйдет его сестра Друзилла, что его дожидается бедная Энния. Она так мучается, так желает видеть божественного Гая.
- Почтенный Макрон, ты лучше меня знаешь, что врач Карикл запретил излишне волноваться августейшему пациенту. Однако из преданности к тебе и к Эннии я постараюсь и, если сегодня или завтра выдастся подходящий момент…
- Прошу тебя!
- Я сделаю все, что в моих силах!
Луций подал руку Макрону и, осторожно приоткрыв дверь, на цыпочках вошел в комнату больного.
Просторная спальня, где на украшенной черным деревом и резьбой по слоновой кости постели лежал Калигула, сначала показалась ему полностью погруженной во мрак. Но немного погодя, освоившись, он заметил, что она слабо освещена голубоватым мерцанием крохотного светильника, горевшего в углу.
Под пурпурно-золотистым покрывалом, на четырех подушках полулежал бледный, похудевший император. В его ногах на маленькой скамеечке сидел врач Карикл, полный белобородый старик с умным красивым лицом; по другую сторону стоял любимец Калигулы, тридцатидвухлетний вольноотпущенник Геликон, горбун с приятными чертами лица.
У изголовья, с халцедоновой чашей в руках стояла сестра Гая Цезаря, девятнадцатилетняя Юлия Друзилла, внешне очень похожая на своего брата, а еще больше - на свою сестру Агриппину. Муж Юлии, Луций Кассий Лонгин, находился в триклинии, где разговаривал с консулами и сенаторами.
На Юлии было роскошное платье, обнажавшее спину и подчеркивавшее плавные линии ее довольно полной фигуры. Мягкие черты ее чуть горбоносого и удлиненного, как у всех в ее роду, лица казались бледными, но спокойными. Ее пепельные волосы были мелко завиты, красивые зеленовато-голубые глаза нежно и внимательно смотрели на брата, губы плавно двигались в такт словам, обращенным к нему:
- Выпей бульону, мой милый Гай. Он придаст тебе силы.
У нее был певучий, хотя и несколько хрипловатый голос.
Калигула, медленно повернувшись к ней и с любовью оглядев с головы до ног, произнес дребезжащим, жалобным тенорком:
- Не хочу. Оставь меня!
- Так нужно, божественный Цезарь. Если ты не заботишься о себе, то подумай о Риме, об империи, о ста тридцати миллионах подданных, молящихся о твоем выздоровлении.
Эти слова принадлежали врачу Кариклу. Он проговорил их, не поднимаясь с места.
- Выпей за мою любовь, - с нежной улыбкой добавила Друзилла.
Калигула с трудом взял чашу из тонких рук сестры и воскликнул:
- За твою любовь, божественная Друзилла? За нее я готов выпить даже яд!
Он до дна выпил содержимое чаши, которую Друзилла тотчас забрала у него и поставила на столик из черного дерева, инкрустированный серебряными лепестками.
Луций осторожно приблизился к Кариклу и, наклонившись к его уху, тихо спросил:
- Как дела?
- Лучше! Гораздо лучше! - ответил врач. - Опасность миновала.
Калигула, долго смотревший на Друзиллу, вдруг привлек ее к себе. Обнимая и страстно целуя, он взволнованно прошептал:
- Как ты красива, моя Друзилла! Как ты красива!
ГЛАВА V
О веселье и смерти, которые порой приходят одновременно, но выбирают разные дома
В день перед январскими календами (28 декабря) 791 года на Рим обрушилась жестокая зимняя буря. С утра до вечера холодный проливной дождь хлестал по каменным плитам мостовых. На опустевших улицах огромного города, где раньше обычного погрузились во мрак все дома, все дворцы и лачуги с их плотно закрытыми ставнями на окнах, не было слышно ничего, кроме несмолкающего шума падающей воды и жалобного, словно оплакивавшего кого-то, завывания ветра, гулявшего в безлюдных переулках и зияющих отверстиях портиков.
Редкий прохожий осмеливался нарушить своими шагами этот протяжный, монотонный гул разбушевавшейся стихии: в такую неуютную пору горожане, затворившиеся кто в роскошных особняках, кто в убогих бедняцких каморках, предпочитали без крайней нужды не покидать жилья, укрывавшего их как от суровой непогоды, так и от многих других неприятностей.
В палатинском доме Августа Клавдий Друз приказал слугам запереть входные двери и всю ночь поддерживать огонь в печах, обогревавших комнаты хозяев [I]. Поступая по сложной системе труб, горячий воздух от этих печей, расположенных в подвале, отапливал и жилые помещения, и роскошную библиотеку, озаренную сиянием двух ярких светильников, горевших на столах Клавдия и Полибия.
Закутавшись в тогу на меховой подкладке, Клавдий удобно устроился за письменным столом и не спеша перелистывал какую-то книгу.
Справа на его рабочем месте находилась золотая чернильница, стило для письма, восковые дощечки и аккуратная стопка тончайших листков папируса, которые вплоть до описываемого времени назывались «августовскими», а несколько лет спустя получили наименование «клавдиевы», в честь самого Клавдия Друза, придумавшего новый способ их изготовления.
С левой стороны стол был завален множеством раскрытых книг. Кипы книг громоздились и на скамейке возле кресла, на котором сидел брат Германика, и на ковре, покрывавшем богатый мозаичный пол.
Вдоль стен тянулись большие книжные шкафы, вмещавшие свыше трех тысяч томов литературы по различным отраслям знаний. Среди их кожаных корешков тут и там темнели пустые, указывавшие на изначальное положение книг, окружавших неподвижную фигуру историка этрусков.
В дальнем углу библиотеки, рядом с двумя окнами, из которых днем можно было увидеть храм Аполлона Палатинского, горбился над своим столом вольноотпущенник Полибий, библиотекарь Клавдия и помощник в его ученых занятиях.
Грек Полибий в юности был рабом Августа, державшего его при своей огромной библиотеке. Занятый многочисленными переводами и перепиской различных латинских и греческих рукописей, молодой раб целые дни находился среди книг императора, где, в свою очередь, большую часть времени проводил Клавдий, предпочитавший нетленную мудрость прошедших веков всем преходящим увеселениям римлян и увлечениям двора, за что заслужил немало ехидных замечаний от Ливии, Августа, Друза, Тиберия и от всей придворной знати.
Вот в этой самой библиотеке и зародилась, а потом окрепла дружба молчаливого раба и всеми презираемого прицепса, побудившая последнего выбрать подходящее время и, почти не надеясь на успех, обратиться к Августу с просьбой подарить ему молодого ученого раба. На счастье обоих, Октавиан, редко пребывавший в добром расположении духа, согласился выполнить эту просьбу в своем посмертном завещании. Жить ему оставалось к тому времени недолго, и вскоре Полибий стал вольноотпущенником и добровольным помощником в литературных занятиях Клавдия. Бывшему рабу исполнилось сорок шесть лет. Фигура его заметно обрюзгла, редкие белокурые волосы, обрамлявшие худое веснушчатое лицо с голубыми глазами, которые он часто щурил, уже имели розоватый, старческий оттенок.