Иван Франко - Захар Беркут
— Ах, отец! — всхлипывала она. — Ты. разрываешь мне сердце! Чем я так тяжко провинилась перед тобой? Ведь я знаю, что ты любишь меня! Я», я не оставлю тебя никогда! Я буду твоей служанкой, твоей рабыней до последнего издыхания, только не иди туда, не предавай своего честного имени на вечный позор!
Рыдая, она упала к ногам отца, обнимала руками его колени, обливала слезами его руки. Не выдержал Тугар Волк, брызнули слезы из его старых глаз. Он поднял Мирославу и крепко прижал ее к груди.
— Дитя мое, — сказал он ласково, — не упрекай меня! Горе наполнило горечью мое сердце, гневом налило мои мысли. Но я знаю, что твое сердце — чистое золото, что ты не бросишь меня в дни тревоги и борьбы. Ведь мы одни теперь на свете, негде нам приклонить голову, не от кого ждать помощи, как только qt нас самих! Выбора у нас нет, примем же помощь там, где ее найдем.
— Батюшка, батюшка! — со слезами говорила Мирослава. — Гнев против тухольцев ослепил тебя и толкает тебя на гибель. Пусть верно, что мы несчастны, но должны ли мы поэтому стать изменниками своей родины?
Нет, лучше погибнуть нам от голода под забором!
— Молода ты еще, доченька, горяча и пылка, и не знаешь, каков на вкус голод, какова на вкус нужда! Я изведал их и хочу уберечь тебя от них. Не возражай же мне! Едем, продолжим путь к цели! Что будет — то будет, судьбы своей не объехать!
И он вскочил на коня и кольнул его шпорами. Напрасно Мирослава старалась удержать отца — он погнал коня вниз. Рыдая, последовала за отцом и она. В своей непоколебимой детской вере она все еще думала, что сможет спасти отца от гибели, от вечного позора — от измены своей отчизне. Она, бедная, и не подозревала, как глубоко ее отец уже погряз в этой отвратительной трясине, как безнадежно он упал в пропасть, так что для него поистине не было уже иного выхода, как падать все глубже, до самого дна.
Чем ниже они спускались в долину, тем гуще окружал их мрак, тем меньше они могли различить что-либо вокруг, кроме мерцания костров и зарева дальних пожаров. Зато шум и крики огромной толпы становились все громче, оглушительнее. Дым разъедал им глаза, у них спирало дыхание. Боярин направил коня к первому пылавшему среди поля костру. Это была монгольская стража. Приблизившись, боярин и Мирослава увидели пятерых человек в вывернутых наизнанку овчинных тулупах, в таких же косматых остроконечных колпаках, с луками за плечами и с топорами в руках.
Уже совсем близко от стражи Мирослава догнала отца и дернула его за рукав:
— Батюшка, богом святым молю тебя, уедем отсюда!
— Куда?
— Едем в Тухлю!
— Нет, уж кончено! Мы поедем туда, но не с униженной мольбою. Поедем туда в гости, и я с удовольствием погляжу, посмеют ли тогда твои Беркуты изгонять нас!
В эту минуту монголы заметили приход чужих людей и с диким криком схватили луки и окружили пришельцев.
— Кто идет? — закричали они нестройно по-русски и по-монгольски.
— Поклонник великого Чингис-хана! — ответил, по-монгольски Тугар Волк.
Монголы замерли, выпучив на него глаза.
— Ты откуда, кто таков, зачем пришел? — спросил один из них, повидимому, начальник стражи.
— Не твое дело, — ответил резко, по-монгольски, боярин. — Кто ведет ваше войско?
— Внуки великого Чингис-хана: Пета бегадыр и Бурунда бегадыр.
— Ступай же и скажи им: «Калка-река по болоту течет и в Дон впадает». А мы, покуда ты вернешься, подождем у костра.
С рабской почтительностью расступились монголы перед незнакомцем, который говорил на их языке и притом таким повелительным тоном, какой они привыкли слышать лишь от своих ханов и бегадыров. Начальник торопливо передал свои обязанности другому монголу, а сам, вскочив на коня, поскакал к лагерю, отстоявшему примерно на четверть, мили от сторожевого костра.
Тугар Волк и Мирослава сошли с лошадей, которых кто-то из стражи немедленно отвел, почистил, напоил и, привязав, пустил пастись на мужицкой, рожью засеянной, ниве. Приезжие подошли к костру, грея руки, которые пощипывал весенний ночной холодок. Мирослава дрожала всем телом, как в лихорадке, она была бледна и не смела поднять глаз на отца. Лишь теперь, услыхав из уст отца монгольскую речь и увидев, с какой почтительностью монголы исполняли его приказания, она догадалась, что отец ее не первый день знается с этими страшными разорителями родной земли и что справедливы были слухи, передававшиеся шопотом при дворе князя Даниила, будто Тугар Волк в битве на Калке предал Русь монголам, открыв им весь план предстоящего сражения, составленный русскими князьями. Правда, говорили, точного доказательства этому нет, не то боярину пришлось бы сложить голову на плахе; боярин во время битвы находился в первом ряду и, при первом же замешательстве русских, взят был в плен. Но странным казалось кое-кому его быстрое освобождение из плена, без выкупа, хоть боярин и клялся, что монголы отпустили его, уважая за храбрость. Дело было темное, и лишь одно было ясно — что при княжеском дворе все начали как-то сторониться Тугара, и сам князь не доверял ему так, как прежде. Боярин в конце концов почувствовал перемену и попросил у князя дарственной земли в Тухольщине. Не расспрашивая, почему боярин вздумал покинуть Галич и почему он хочет зарыться в этой леской глуши, да еще с молодой дочерью, князь Даниил дал ему просимое, — будучи, очевидно, рад от него избавиться. И при их отъезде из Галича все как-то холодно прощались с боярином, многолетним товарищем по оружию. Все это вспомнила теперь в одно мгновение Мирослава, и то, что когда-то удивляло и сердило ее, стало ясно и понятно ей. Так, значит, шопот и слухи были справедливы! Так, значит, отец ее уже давно, с десяток лет, был в сношениях с монголами, был предателем! Словно придавленная, словно подкошенная этою мыслью, склонила Мирослава свою прекрасную голову. Сердце ее болело страшно: она чувствовала, как в нем одна за другой рвутся самые крепкие и самые священные узы — узы детской любви и уважения. Какой одинокой, круглой сиротой чувствовала она себя теперь в мире, хотя тут же, рядом с нею, сидел ее отец! Какой несчастной чувствовала она себя сейчас, хотя отец недавно еще уверял ее, что все делает для ее счастья!
Но и боярин сидел теперь какой-то невеселый — его решительное сердце давили, видимо, какие-то тяжелые думы. Неизвестно, о чем думал он, но глаза его смотрели, не мигая, в пламя костра, следя внимательно, как догорали багряные, словно раскаленное железо, поленья, как трескались они, охваченные пламенем. Было ли это спокойное раздумье человека, достигшего своей цели, или, может быть, тревожное предчувствие грядущего холодной рукой стиснуло его сердце и печать молчания наложило на его уста? Но только и он, старый, рассудительный человек, избегал взгляда Мирославы, а все смотрел и смотрел в пламя костра, на мерцающие искры и тлеющие поленья.
— Дочка! — проговорил он, наконец, тихо, не поднимая на нее глаз.
— Почему ты вчера не убил меня, отец? — прошептала Мирослава, едва сдерживая слезы. От звука ее голоса, хотя и чуть слышного, на боярина дохнуло ледяным холодом. Он не нашел ответа на вопрос и молча смотрел в пламя, пока не примчался часовой из лагеря.
— Внуки великого Чингис-хана шлют свой привет новому другу и просят его в свой шатер на военный совет.
— Идем! — бросил боярин и поднялся с места.
Мирослава тоже поднялась, но ноги отказывались служить ей. Однако поздно уж было возвращаться! В одно мгновенье монголы привели их лошадей, посадили Мирославу и, окружив гостей, направились с ними в лагерь. Монгольский лагерь был расположен громадным четырехугольником и окопан глубоким рвом. С каждой стороны четырехугольника имелось по двенадцати входов, охраняемых вооруженной стражей. Хотя никакой неприятель не угрожал лагерю, всё же его бдительно охраняли — таково было военное правило монголов, в полную противоположность правилам христианского рыцарского войска, которое не могло сравниться с монголами ни в отношении военной дисциплины, ни в искусстве тактики и в умении командовать большими массами.
Часовые у входа в лагерь дикими голосами перекликнулись со стражей, ведшей боярина и его дочь, а затем приняли необычайных гостей и повели их в шатер своих начальников. Как ни была подавлена Мирослава своим горем и стыдом, зажигавшим жаркий румянец на ее девичьем лице, она все же была достаточно отважна и достаточно свободно, по-рыцарски воспитана, чтобы не заинтересоваться расположением лагеря и всем тем новым, что ее окружало. Быстрым взглядом окинула она сопровождавших ее стражей. Низкорослые, коренастые, в овечьих шкурах, с луком и колчаном за плечами, монголы походили не то на медведей, не то на каких-то других зверей. Их лица, лишенные растительности, с выдавшимися скулами, с маленькими глубоко запавшими глазками, которые чуть поблескивали в узких щелях косо прорезанных век, с маленькими приплюснутыми носами, казались страшными и отвратительными, а желтый цвет кожи в отблесках костров приобретал какой-то зеленоватый оттенок, делая их еще страшнее и отвратительнее. С опущенными головами и со своей гортанной, певучей речью они напоминали волков, ищущих добычи. Шатры их, как разглядела Мирослава вблизи, были сделаны из кошмы, растянутой на четырех жердях, связанных вверху, и накрыты были от дождя огромными шапками из конских шкур. Перед шатрами торчали насаженные на колья человеческие головы, окровавленные, с застывшим выражением боли и отчаяния на бледных, посинелых, фантастически освещенных пламенем костров лицах. Холодный пот выступил на лбу у Мирославы при этом зрелище; ее, героическую, смелую девушку, не пугала мысль, что и ее голова вскоре будет так же торчать перед шатром какого-нибудь монгольского бегадыра. Нет, она предпочла бы теперь смерть на костре, предпочла бы, чтоб и ее голова как кровавый трофей торчала перед шатром победителя, чем своими глазами видеть эти трофеи, из которых каждый еще недавно был живым человеком, думал, работал, любил, — чем итти по страшному лагерю на бесчестное, предательское дело!