Александр Кикнадзе - Королевская примула
«Уважаемая Нина Викторовна!
Почитаю долгом своим обратиться к Вам с этим письмом. Все сомневался — писать Вам или нет, время, должно быть, затянуло Ваши раны, зачем же бередить их?
Мне пришлось быть невольным и несчастливым свидетелем последних часов жизни мужа Вашего, Давида Георгиевича Девдариани; видит Бог, я не желал ему зла. Я выполнял свой долг — долг русского офицера… Впрочем, мне надо было бы слишком много написать, чтобы Вы могли понять все.
Случилось так, что письмо Давида Девдарианя, его последнее письмо, адресованное Вам и Вашему сыну, оказалось в моих руках. Я думаю, Вы извините меня за то, что я, прежде чем переправить письмо Вам, ознакомился с ним — я обязан был это сделать противу желания, чтобы пребывать в убеждении, что международная почта не найдет препятствий для доставки конверта адресату.
Вы не обо всем узнаете из письма Вашего супруга. Мое послесловие будет тягостным для Вас, но без него не обойтись. Хочу верить, что письма найдут Вас, Не думайте обо мне плохо.
Желающий Вам добра
офицер бывшей русской армии
Семен Лагинский.
Париж. 19 июня 1 930 года».
— Судя по всему, порядочный человек, — сказала Нина, чтобы нарушить долгое молчание.
— Не торопись. Посмотри, что во втором конверте.
— «Село Верхние Перелазы, 14–23 октября 1919 года. Прошу доставить семье: Москва, Вторая улица Ямского поля, дом 16, квартира 27, Нине Викторовне Харламовой-Девдариани. Просьба вскрыть 21 октября 1930 года».
— Нам еще ждать целых два месяца… — с сожалением произнес сын.
— Может быть, папа не думал, что ты станешь взрослым и в пятнадцать. Наверное, он не рассердился бы на нас. Мне было бы тяжело ждать все это время.
— И мне тоже… Только, пожалуйста, читай не торопясь.
— Постараюсь.
«Нина и Отар, дорогие мои!
Я очень хотел бы верить, что, когда настанет час открыть это письмо, вы забудете о горе… Быть может, у Отара будет новый отец… Я хотел бы, чтобы это был умный и честный человек. Отар, наверное, плохо помнит меня… Ведь, когда мы виделись последний раз, он был совсем маленьким.
Пишу вам в трудную минуту.
Три дня назад километрах в сорока от Орла наш отряд попал в засаду. Нас предали, я не сомневаюсь в этом, мне кажется, что я знаю, кто мог это сделать, да только не могу поверить в это.
Отряд разбит. Один боец — Михайлов — прикрыл меня, мы вырвались, деникинцы гнали нас несколько часов. Ранили коня, надо было прикончить его. Но рука плохо слушалась, я попросил сделать это Ивана Михайлова. Раньше он был офицерским денщиком, а теперь стал бойцом революции, много белых полегло от его шашки. Михайлов сказал: „Не могу, ваша честь, в глаза его не могу глядеть“. Тогда я взял наган и прицелился. Я израсходовал три патрона, и осталось теперь у меня два.
Мы отходили небольшой рощей. И когда до леса совсем недалеко было, рядом бухнуло, и показалось мне, что я споткнулся и лечу вниз с какой-то высокой лестницы».
— Не могу больше, — сказала Нина. Глаза ее наполнились слезами, она долго сдерживала их, но вдруг сдалась и беззвучно зарыдала. С ней и ее сыном разговаривал спокойно и рассудительно, как неторопливый собеседник, человек, который был когда-то ей дороже жизни.
— Успокойся. Прашьу тебя, мама.
«И сын тоже в минуты волнения говорит с акцентом, — подумала Нина. — Откуда это у него, как мог он это перенять?»
— Дай, я постараюсь сам прочитать.
«Пока я не знаю, как оказался в этой избе. Иван не разрешает разговаривать. И курить тоже. Отобрал портсигар с тремя папиросами. Болит нога, трудно подняться и посмотреть на нее. Что с ней, я не знаю. Когда спрашиваю Ивана, он хмурится и ничего не говорит. Заходит на цыпочках, ставит крынку с молоком, накрывает ее краюхой хлеба, обвязывает ногу мокрым полотенцем и, не говоря ни слова, уходит.
Когда мне становится нестерпимо больно, я перестаю писать. А вообще писать могу. Подкладываю планшет, придерживаю его левой рукой и пишу.
Только что невдалеке послышались выстрелы. Плохо, если это деникинские разъезды.
Я хочу, Отар, чтобы ты открыл это письмо, когда тебе исполнится шестнадцать. Ты будешь взрослым и поймешь, что заставило меня, сына дворянина и ученого, пойти в революцию. К той поре многое прояснится, многое станет на свое место, и тебе легче будет судить о моем поступке, чем мне самому. Но ты должен знать: раз я оставил тебя, единственного сына моего, раз оставил друга и жену, значит, не мог я поступить иначе, переждать революцию в моем тихом и таком близком сердцу Мелискари.
Не знаю, что ждет меня завтра, не знаю, сколько в моем распоряжении дней… или часов, но мне надо многое сказать, Отар, и я хочу успеть это сделать. Обращаюсь к тебе через многие версты и года.
Запомни!
В 1912 году, будучи студентом филологического факультета Московского университета, я вместе с отцом моим, профессором Георгием Николаевичем Девдариани, выезжал на лингвистическую конференцию в Бордо. Здесь мы познакомились с одним ученым из Басконии, Мелитоном Эчебария. Узнав, что мы грузины, он, как мне показалось, захотел сблизиться с нами. Не буду долго рассказывать о том…
Вот опять раздались выстрелы. Вошел в избу Иван Михайлов и привел хозяина, старика лет шестидесяти, с огромной бородой. Зовут Прохором Пантелеевичем. Он сделал вид, что не видит меня, стал на колени перед образами, перекрестился. Немного зная характер Ивана Михайлова, я могу предполагать, что он пообещал хозяину, если тот выдаст.
Глупо, лежу и описываю хозяина. На дела более серьезные недостает сосредоточенности. Жалею, что израсходовал три патрона на коня, да не мог иначе. Все время вижу его глаза и человеческие слезы в них.
Выстрелы затихли. Прохор Пантелеевич предлагает перебраться в курятник. Говорит, безопаснее. Но там темно и трудно писать. Я отказался. Хозяин удивленно пожал плечами. Понимаю старика. Единственное, что может его спасти, если деникинцы узнают о нас, это то, что сын его георгиевский кавалер. Где он сейчас, старик не знает. Но догадаться нетрудно. Впрочем, может быть, я и ошибаюсь.
Так вот тогда, в двенадцатом году, Мелитон Эчебария пригласил нас к себе в Бильбао, Это известный в стране басков историк и лингвист, его книги издавались в Париже и Берлине. Профессор задался целью найти прародину басков. Он убежден, что этот небольшой народ, не похожий ни на один из соседних, некогда пришел на Пиренеи с Кавказа. Вместе с сыном Луисом, молодым человеком, года на два моложе меня, они ведут любопытную картотеку. В ней баскские слова, связанные с названиями первобытных орудий труда, злаков, средств передвижения. Ни одно из этих слов не имело ничего похожего в испанском, арабском или французском.
Стемнело. Пришел Иван и упрятал мою ноющую ногу в холодную простыню. Хозяин сказал, что неподалеку живет фельдшер. Да кто знает, что он за человек. Лучше переждать до утра как-нибудь. Изба наша стоит на опушке, темнеет здесь рано. Жаль. Когда пишу, не так болит нога.
Ночью Иван видел, как двигались по большаку деникинские части. Солдаты хорошо одеты и вооружены. Я не должен отвлекаться и терять часы. Если бы Иван знал грамоту, я продиктовал бы ему все, что хочу сказать тебе. Но его руки не приспособлены к письму. Он в жизни не прочитал и не написал ни одного слова. И в нашей деревне половина крестьян не знала грамоты. В твое время лучше будут понимать, за что вела бой революция.
Михайлов все же привел фельдшера, человека с умными, глубоко запавшими глазами и испитым лицом. С помощью сахарных щипцов, перочинного ножа и самогона он вытащил пулю, застрявшую чуть выше колена и не повредившую кость. У фельдшера тряслись руки. Налил мне полстакана, полный стакан выпил сам. Михайлов с презрением смотрел на него, но делу не мешал, мол, у всякого мастера свои приемы. Остатками самогона фельдшер промыл рану. Михайлов не отпустил его. Стал подозрительным после всего того, что произошло с нашим отрядом. Эта мысль не дает мне покоя, лишает сна. Я все больше убеждаюсь в том, что было предательство. Кто мог, кроме меня и комиссара, знать весь план операции? Только один человек. Тот, кто прибыл к нам из штаба. Меня уже не раз спрашивал о нем Михайлов — внимательно ли мы проверяли его документы. Что стало с вестовым? Никто не видел его с той поры, как раздались выстрелы.
Постараюсь заставить себя заснуть. Кажется, не так легко это будет сделать. Фельдшер храпит оглушительно.
Сегодня я отоспался, кажется, за все прошлые ночи. Нога болела меньше. Видел мирный сон — мы гуляем втроем по заснеженному Тверскому бульвару: мама, ты и я, ты делаешь первые шаги, Отар, и неуклюже падаешь, мама подлетает к тебе, а я прошу ее не волноваться — пусть учится падать и не плакать. Ты не плакал и удивленно смотрел на меня: почему я не бегу на помощь?