Дмитрий Ерёмин - Юрий Долгорукий (Сборник)
Так Изяслав, не дождавшись окончательного разрушения зловещего для него здания, согласился отслушать обедню в соборе, чтобы с божьей помощью выйти из города и ударить без колебаний и размышлений на своего стрыя.
Однако епископ Евфимий, видно забыв, кому должен служить, сразу же после обедни, вместо того чтобы освятить высокое намерение Изяслава, неожиданно для всех со слезами на глазах начал умолять князя:
- Княже! Помирись! Лучше тебе покориться, чем поднимать рать на стрыя. Много спасения примешь от бога и землю свою избавишь от великой беды.
Изяслав вспыхнул ещё сильнее, чем это было на рассвете на епископском дворе. Тут он уже не плакал по привычке, был воином твёрдым и безжалостным. Он отвернулся от епископа, бросил ему через плечо:
- Своей головой и потом великим добыл я и Переяслав и Киев, а ныне велите мне покинуть такое держание? Что любовь и мир, ежели, нет власти!
Изяслав быстро вышел из собора, увлекая за собой хвост свиты, кони ждали чуть не у самых дверей соборных, князь взмахнул коноводам, вскочил в седло первым и поскакал к своим полкам, ибо полк без князя - что великий зверь без головы, как метко сказал один мудрый, хотя и очень раздражительный человек.
Но пора уже прервать эту, быть может, слишком затянувшуюся речь об Изяславе и перейти к Юрию.
Долгорукому до сих пор ещё не верилось, что придётся биться, проливать кровь - и чью? Разве для того он отдал всю свою жизнь? Не знал отдыха, метался по безбрежным просторам, призывал людей к себе, помогал им селиться на реках и озёрах, строил города, принимал новорождённых детей собственных и чужих, землю свою видел всегда с коня, она летела под него, плыла, парила, будто позади кто-то могучий тащил её к себе. В памяти у него сохранилось воспоминание детства, ещё из Чернигова, когда там, на зелёных травах над Стрежнем, выбеливала полотно его мать княгиня Евфимия. Любил он тогда бегать по свитку высохшего полотна, когда его с другого конца с осторожным умением подёргивали материнские руки.
Трава под полотном мягко прогибалась навстречу босым ногам Юрия, она словно бы покачивала бесконечно длинный свиток над землёй, и малышу казалось, что он летит, дыхание перехватывало острое ощущение счастья, смешанного со страхом, потому что он хорошо знал: закончится свиток, добежишь к тем осторожным, но нетерпеливым рукам, которые сворачивают полотно, и твой полет закончится, чары развеются, и снова окунёшься в будничность, тоску повседневности, пускай и княжеской, но всё равно непривлекательной. Быть может, ещё с тех далёких лет преследовало и гнало его куда-то вперёд и вперёд это ощущение: стоит лишь где-нибудь остановиться, задержаться - конец всему. С течением времени он понял, что задержаться может лишь в Киеве, принеся туда мудрую справедливость, ибо Киев - это словно бы собранные воедино русские земли с их щедротами, небом, ветрами, это люд всей земли, достойный судьбы высокой, какую может дать ему человек с душой такой же великой, как и у него самого. А разве величие души непременно должно проявляться в битвах? Что касается Юрия, то он считал ничтожнейшими созданиями людей, рождённых только для войны, тех, на чьей совести - целые кладбища. Поэтому он всячески избегал кровопролития и даже ныне, отправляясь, быть может, в свой последний поход, который должен был либо увенчать дело его жизни, либо погубить его навсегда, даже теперь Долгорукий не нарушил своего обычая, приближался к землям Изяслава медленно, стоял долго, собирая союзников, пугал сыновца своего издалека, надеясь на его разум и благородство, хоть малая малость которых должна была бы сохраниться в нём: ведь принадлежал он к роду Мономаха!
Но тщетными были его надежды. Изяслав мириться не захотел, посла Юрьева задержал, выстаивать на той стороне считал бесчестьем для своей удачливости в битвах - и вот на виду у суздальских полков перешёл речку возле Янчиного сельца.
Князь Андрей вместе с братом своим Глебом прискакали к отцу, уговаривали его ударить на Изяслава, пока тот барахтается в реке Трубеж, пока полки его нарушили строй, дружина разделилась, на короткое время разорвались все связи, которыми держится войско перед битвой.
- А разве там не братья наши? - спросил у сыновей Долгорукий.
- Ежели братья, то должны были бы почитать твоё старшинство, ответил ему князь Андрей, рвавшийся к битве больше Глеба. - А так получается, что между нами - ничего общего, кроме языка да веры. Неужели же нужно почитать каждого негодяя лишь за то, что он говорит на том же языке, что и ты? Вспомни, отче, как они изгнали Ростислава из Киева, как постреляли его дружину, как смеялись, выйдя на берег Днепра.
- Может, и смеялись, но это были не все киевляне, - спокойно ответил Долгорукий. - Ежели я хочу прийти в Киев, то надлежит мне думать, как прийти. Побив перед этим киевлян? А кто же тогда останется? Буду и дальше называться князем, а киевлян не будет. Что же это за князь без народа? Ты, княже Андрей, когда едешь на коне, на землю не смотришь, а к ней надобно присматриваться.
- Тогда увидишь на ней Изяслава с боярами, - сердито бросил Андрей, отворачивая своего коня в сторону, ибо понял уже, что не в силах переубедить князя Юрия и что, быть может, придётся стоять тут до осени, а то и до самой зимы.
В самом деле, полки, хотя их теперь не разделяла больше речка, снова стояли до обеда следующего дня, и не было никакого движения между ними, потому что Юрий и дальше не хотел встревать в битву, а Изяслав, подойдя вплотную, видимо, всё же присмотрелся к силе Долгорукого и заколебался.
Жгучее августовское солнце выкатилось из-за переяславских дубрав, встало посреди неба словно бы разделив полки, Изяслав, больше привыкший к блеску пожаров, едва ли и заметил это солнце, зато Юрий растроганно тянулся к нему лицом, грелся в лучах небесного светила, которое согревало его, казалось, с такой же ласковой мягкостью, как в далёком детстве, он думал о том, что такое же солнце светило в этой земле диким гелонам, одетым в плащи из человеческой кожи, неистово-прекрасным амазонкам, которые безжалостно отсекали себе правую грудь, дабы не мешала замахиваться мечом, загадочным скифам, которые знали тайны земли, золота и войн, но презирали науки, из-за чего не могли сохранить своего прошлого, а народ - это всегда следствие своего прошлого и только благодаря этому существует в веках. И вот через века он, князь земли щедрой и богатой, но не такой солнечной, как эта полуденная земля, вознамерился объединить разъединённое княжеским недомыслием, пожелал встать среди тех и на стороне тех, кому никогда не переставало светить солнце, кому суждена была вечность. Вечны все мёртвые, но ещё большее право называться вечными - за живыми. Они вечны в своих лучших качествах, в своих мечтах и надеждах. Сыновья его, подталкиваемые нетерпением, рвутся в бой, им хочется сражений, добычи, кратковременной славы, но ведают ли они о надеждах, которые человек проносит через всю свою жизнь? Великий Александр знал это уже в первом своём походе, поэтому всегда раздавал всю добычу воинам. Когда он так раздал все сокровища персидского царя Дария, один из его воевод Пердиккос спросил, что же он оставляет себе, Александр ответил: "Мои надежды".
Но кто сказал, что надежды суждены лишь князю? И если бы взять всех тех людей, которые пришли под Переяслав с Долгоруким, от знатнейших князей и воевод до простых воинов, от высокородных дружинников до диких половцев, от непоколебимых в битвах, поседевших в походах мужей до суздальских жён, которые с тревогой ожидали в обозах позади войска, чем закончится великий поход Юрия, а следовательно, и их поход, то надежд было бы ещё больше, чем самих людей, ибо у каждого нашлись бы надежды явные, открытые, а также стыдливо или же зловеще скрытые, были бы надежды дерзкие, часто грубые, безжалостные, а рядом с ними - несмелые, иногда и просто смешные.
Наверное, смешным казался и тот дружинник Юрия, который послужил причиной для начала рати между полками Изяслава и Долгорукого, смешным до боли и отчаянья. Уже три года искал он смерти и не находил. Три года терпел глумление над собой, забыл собственное имя Вырывец, ибо прозвали его Вырвикишкой с тех пор, как вражеская стрела прилетела и оборвала то, что необходимо мужчине, и он возвратился к своей молодой и пригожей жене Оляндре неведомо зачем, потому что перед богом вроде бы и оставался мужем Оляндры, а удержать её возле себя не имел возможности. Оляндра пошла по рукам, изменяла Вырывцу не таясь, смеялась вместе со всеми, как и все, называла мужа Вырвикишкой, а для того, чтобы ещё больше поиздеваться над ним, настояла, чтобы он взял её с собою в Киев, хотя и знал Вырывец, что берет жену не для себя, а для других.
Оляндра сидела в товарах, бесстыдно приманивала к себе молодых мужчин, а вдобавок ещё и распускала всякую клевету на собственного мужа.