Антон Дубинин - Рыцарь Бодуэн и его семья
Рана у Рамонета оказалась несерьезная — спас его и в самом деле пояс, да еще то, что он вовремя подался всем телом вперед. И, конечно же, правильная посадка — одно из «десяти рыцарских достоинств», которыми так замучил нас всех рыжий рыцарь Арнаут в далекой стране Англии. Пропоров кольчугу, меч Сегюрета только немного порезал плоть, не добравшись ни до кости, ни до каких-либо важных органов; крови много, вот и все. Рамонет стоял по пояс голый, приподняв обе руки и нетерпеливо сжимая зубы, пока базьежский лекарь — по одежде судя, иудей — приматывал повязки поверх сырого мяса и кровяной мази. Лекарь бегал вокруг Рамонета, тот стоял неподвижно. Только глазами следил — влево, вправо — как тот суетится вокруг. Потом неожиданно сказал:
— Толозан, я видел, это ты мне спину прикрыл. Благодарю.
Синий вечер уже вливался в окна, при свечах я не сразу разглядел, зачем вдруг Рамонет тянет ко мне руку. А он стащил с собственного пальца кольцо с винно-красным альмандином — до и после боя он любил носить много колец, а на время битвы прятал их в пояс — и протянул мне на раскрытой ладони.
— Раймон, вы меня обижаете, — отозвался я, помнится, почему-то едва ли не оскорбившись. — Неужто вы бы и… своему брату решили подарок сделать?
— Бертрану? — хмыкнул Рамонет. Доктор, остановив наконец бег вокруг больного, заправлял внутрь края повязки, чтобы не мешали. Я поймал его взгляд на протянутом мне перстне — оценивающий, одобрительный.
— Ну хоть и Бертрану.
— Бертран мои подарки берет. Он, конечно, не совсем брат — так, бастард; но он моей любовью не брезгует. Бери, Толозан. Я хочу, чтобы ты это взял.
Я послушно взял кольцо с теплой ладони Рамонета, в очередной раз подумав, что никогда не скажу ему о своем родстве. Никогда.
Толстый витой обод с винным камнем пришелся мне на самый маленький палец. А Рамонет носил его на предыдущем. Руки у него были куда красивее моих. Или Бертрановых. Я сам не знал, радуюсь ли подарку или огорчаюсь; наверное, и то и другое. Хорошее кольцо всегда можно превратить в деньги, а денег часто не хватает, утешал я себя. Однако точно знал, что не продам его и даже закладывать никогда не стану.
Потеряв братьев Берзи — самых старых и испытанных своих баронов — Амори с горя двинулся с остатками армии на север. Застрял под городком Марманд, должно быть, с отчаяния, ради своих некормленых солдат решив его взять и расплатиться с долгами. Слегка отдохнув в Тулузе, Рамонет и молодой де Фуа решили было преследовать его и сорвать осаду — однако тут гонец из Тоннейна, получивший, в свою очередь, вести из Бордо, как раз добрался до нас с новостями. В кои-то веки — с новостями устрашающими. Проповедь Фулькона ли тому причиной, горькие ли жалобы Амори или его молитвы — но на нас движется новое бедствие. Принц Луи, принц Луи, будущий французский король идет из самого Иль-де-Франса, и с ним до сотни тысяч копий со всего французского лена. Войско движется с огромной скоростью, и если нигде не задержится надолго — к началу мая будет под Тулузой.
* * *Граф Сентуль д'Астарак, защитник города Марманд, стоял перед своими судьями и пытался подготовиться к смерти. Но к смерти подготовиться, как известно, невозможно: она всегда приходит иначе, чем кажется, пока ты жив. Вместе с графом ждали смерти десять его рыцарей, составлявших верхушку городского гарнизона.
Граф Сентуль был грязный, весь в крови — непонятно, своей или чужой; оружие у него отобрали — вернее, он сам покорно отдал его — когда капитулировавший гарнизон явился под охраной в ставку крестоносцев. Граф много воевал в своей жизни — и отлично понимал, что войско принца Луи ему не по зубам. В первый же день это стало ясно — наружные укрепления, которые жалкая армия Амори Монфора не взяла бы и в течение года, французское войско смело одним порывом. Глядя вчера утром со стен на ярмарочно-пестрые шатры, двойным кольцом окружившие город, Сентуль насчитал не менее тридцати баронских гербов. И несколько епископских. Среди них — и лангедокские, что самое обидное — и лангедокские тоже… Небо сияло райской голубизной, ветерок слегка шевелил флаги. Это могло быть даже красиво, только не для Сентуля.
Он-то знал, что ему пощады не будет. Ни от принца, ни — уж тем более — от Амори, отцу которого он некогда служил. До шестнадцатого года, конечно. До Бокера. После Бокера многие блудные сыновья, уже уставшие бояться, почувствовали в себе силу драться, даже до самой смерти.
Граф Сентуль и сдался не ради себя: знал, что его-то как раз немедленно повесят. Не только за Марманд, не только за Рамонетовы летучие отряды: еще за Базьеж. Рамонет повесил Гильема Сегюретского, так что нанести ответный удар Рамонету очень просто — повесить кого-нибудь из его баронов. Например, Сентуля. И весь его гарнизон заодно. Кроме того, это дешевый и верный способ ублажить Амори.
Нет, в кои-то веки граф действовал именно как граф, признавая полную капитуляцию. Что ж тут поделаешь: город все равно будет взят менее чем через неделю, если первый же штурм продвинул французов под самые стены. Граф сдался ради города — он отлично понимал, что с Мармандом поступят как с Безьером, ежели дать франкам время. Капитуляция обладала все же каким-то подобием добровольности, жителей, смиренно отворивших ворота, резать вроде не полагается. Даже клятву, что город не тронут, удалось с принца получить.
Так что Сентуль стоял теперь перед судом — целый синедрион собрался в широком шатре командующего! Сентуль хотел заглянуть в лицо своей смерти смелым и честным взглядом. Но не мог даже заставить себя смотреть на принца. Слишком ему делалось тошно от страха.
Принц Луи, с ума сойти, сидел перед грязными и потными пленниками на широкой шелковой подушке. Вокруг стоя расположились бароны — человек двадцать, не меньше; позицию у переносного стола, рядом с кувшинами, занимало несколько прелатов. По периметру толпился люд поменьше — все равно важная компания. Чистая к тому же, будто майским поездом приехали, как раз май на дворе… Грязен и устал, под стать пленнику, один молодой Амори де Монфор. Насколько он молод, стало особенно заметно после смерти Симона. И, похоже, его мнение не имело в этом благородном собрании большого значения. Принц, будущий король Франции, похлопывал по прикрытой шелком подставке под кувшин очень красивой золотой перчаткой. Он был без доспеха — какая там кольчуга в дикую жару. Самому принцу участвовать в штурме не приходилось. Сейчас он смотрел на провансальцев, как на неприятных насекомых, которых надо бы поскорей раздавить. Граф Сентуль изо всех сил старался молчать, не сказать ему какую-нибудь резкость. Вдруг да помилует — пускай не самого, пускай его людей. Ночная решимость истекла пОтом при свете солнца, и Сентуль понимал, что ему, несмотря на твердое решение геройски умереть, ужасно хочется жить. Потому он и молчал, стараясь не выдать себя ни словом и сохранять внешнее безразличие. Сколько-то гордости и у файдита остается. Можно притвориться, что все эти важные бароны и священники собрались обсуждать вовсе не его судьбу. Чью-то еще. Иногда приходилось сжимать зубы, чтобы не выдать своей реакции. Потому что… Потому что вот умолк очередной барон, сообщивший, какая же Сентуль большая сволочь, что предал крестовое дело и перебежал обратно к еретикам. И заговорил епископ Сентский, которого и не глядя узнаешь по его пуатевинско-французскому говорку. Приятный такой голос, хороший для проповедей… Если не вслушиваться…
— По-хорошему, государь, его надо бы сжечь как еретика. Кто клялся графу Монфору в вассальной преданности? Кого мы теперь видим ярым защитником отступника Раймона? Как сказано у апостола, «яко же и пес возвращается на свою блевотину»…
— Нет, монсиньор, клянусь Богом, вы не правы! — вмешался кто-то из графов. — Не думаю, что этот предатель сбежал к нашим врагам из преданности ереси; плевать ему и на ересь, и на нашу веру! Он попросту рыцарь без чести, флюгер эдакий, который поворачивается, куда дует ветер. Повесить его, как изменника — и дело с концом. Поступить, как сделали с Мартином Альге.
Сентуль стоял, стараясь перенести вес на здоровую ногу. В правую ему вчера вонзился на штурме барбакана гасконский дротик, а дротики у гасконцев толстые, с зазубренными наконечниками. Дротик той же ночью вытащили (хотя до ночи пришлось так и бегать с его обломком в ляжке — лечиться не было времени). Рану обработали, однако болела она немилосердно. «Когда меня повесят, болеть перестанет. Хоть какой-то толк от этих франков», подумал рыцарь — и усмехнулся собственной мысли. Ужасно хотелось пить, особенно при взгляде на кувшины, но просить бы он не стал ни за что — незачем давать врагам еще один повод его унизить.
— Нет уж, — возражал тем временем граф Сен-Поль. — Пленные добровольно сдались нам на милость. Вешать тех, кто капитулировал — большой позор для всей Франции.