Иван Кудинов - Яблоко Невтона
— Ваше благородие, гляньте сюда!
Он вздрогнул от неожиданности и обернулся. Денщик стоял в двух шагах и взглядом указывал куда-то на берег:
— Посмотрите, барыня там.
Ползунов повел глазами туда, куда указывал денщик, и тотчас увидел Пелагею, стоявшую на высоком юру, всю солнцем облитую, в гарусном полушалке, что куплен в Москве… Сердце шихтмейстера екнуло и сжалось от нежных чувств к жене, должно быть, не случайно вырядившейся в этот дорогой для нее подарок. Он улыбнулся и помахал ей рукой. Пелагея в ответ тоже помахала и что-то крикнула, а что — не понять. Расстояние смяло и разбросало слова, донесся до слуха лишь голос невнятный да эхо вчерашней просьбы: «И ты приходи ко мне во сны». Налетевший ветер чуть не сорвал с ее плеч полушалок, вкинув концы двумя крыльями за спиной, будто она собиралась взлететь с той кручи вслед за уходящей флотилией… Ползунов прижмурил глаза, ощутив горячее жжение под веками — он ведь впервые так уходил, оставляя не дом с пустыми углами, как прежде бывало, а близкого сердцу человека. «Ах, Пелагея, Пелагея, как же я раньше-то жил без тебя?» — подумал с волненьем и с такой нежностью о жене, что, казалось, вместе с нею готов был обнять и весь окружной мир. Потом он увидел на том же угоре, чуть в стороне, Яшутку и Ермолая — и вовсе стало ему хорошо.
Меж тем коломенка, преодолевая течение, все набирала да набирала ход, погода с утра выдалась парусной — и вскоре пристанский берег спрятался за речною излукой.
— А что, солдат Бархатов, — обернулся Ползунов и весело глянул на денщика, стоявшего рядом в готовной позе, — не спуститься ли нам вниз… к месту нынешней дислокации? Свежо, брат, седни.
— Свежо, ваше благородие, не застудитесь.
— Вот, вот… Чайку бы сейчас горяченького. Да где его взять? — хитро посмеивался.
— Спроворим, ваше благородие, — все с той же готовностью отозвался денщик, спешливо и неуклюже спускаясь по трапу вслед за проворным и ловким шихтмейстером.
Каюта флагмана была крошечной, аки глухой чулан, едва пропускающий свет через слюдяное оконце-иллюминатор. Войдя, Ползунов присел к столь же крохотному столику, намертво прикрепленному к бортовой переборке, достал из деревянного рундука, крышка которого служила и лавкою, довольно объемистую тетрадь, прошитую суровыми нитками, и перво-наперво крупными витиеватыми буквами вывел, скорее нарисовал на голубовато-серой обложке: «Журнал о всяких в пути случившихся обстоятельствах…» И поскольку путь лишь едва начался и никаких чрезвычайных «обстоятельств» пока не случилось, шихтмейстер тетрадочку разгорнул и, можно сказать, задним числом сделал первую запись: «Апрель 20. Вторник, — а уже была пятница. — Получен присланный из Канцелярии Колывано-Воскресенского горного начальства указ о бытии нынешнее лето при сплаве руд на судах командиром…» — прервал писанину, прислушиваясь к мягким шорохам и шлепанью воды за бортом, и вдруг вскинулся, настигнутый и здесь, в судовой каморке, все той же загадочной и прилипчивой мыслью о «паровой машине», которая ныне и во сне ему чудилась…
Вскоре денщик принес кипятку, заварил его крепко духмяными травами, и Ползунов попил всласть, опорожнив две полные кружки. А после даже и прикорнул на жесткой лежанке, убаюканный плавным движением посудины. Очнулся внезапно, разбуженный странным гулом. Прислушался — и ничего не понял. Тотчас поднялся, вышел на палубу. И удивился резкой перемене: тучи сплошь заволокли небо, сумрачно стало и река впереди поблескивала зыбкою чернотой. Порывами дул ветер.
Ползунов еще и опамятоваться не успел, прикидывая, что к чему, как откуда-то из-за палубной надстройки вывернулся сержант Бархундаев и с ходу огорошил:
— Встали, господин шихтмейстер! Что делать?
— Почему встали? — не понял Ползунов, улавливая, однако, в голосе сержанта тревожные нотки.
— Ветер переменился. Лобач дует.
И только теперь стало понятно: при столь сильном лобовом ветре никакими веслами не сдвинуть такую махину, равно как и паруса поднимать — пустое занятие. Ползунов молча прошел в нос коломенки, которую колыхало на волне, как зыбку, то вздымая форштевнем в небо, то, скрипя шпангоутами, роняло вниз, а ходу и впрямь — никакого.
— Что будем делать? — напомнил сержант о себе, упредительно покашливая. — Может, бечевой пойдем?
А вокруг уже собиралась палубная команда — солдаты и казаки, скучиваясь, тихо переговаривались и выжидательно поглядывали на шихтмейстера — что скажет командир?
— Можно и бечевой, — вроде бы согласился Ползунов, но тут же и переиначил. — Однако способнее будет завозом. Спускайте лодку! Готовьте якорь. Кто у нас на брашпиле? — это уже была команда, и палубные, каждый зная свое дело, кинулись ее исполнять.
Лодку мигом спустили на воду. Гребцы и кормщики — последним предстояло не только держать правило, но и якорем управлять — заняли свои места и погнали суденышко вдоль борта коломенки, заходя к носу; а там, наверху, четверо казаков, разделившись попарно, уже вовсю крутили рукоять брашпиля, и тяжелый кованый якорь, слегка раскачиваясь, медленно опускался вниз, где сторожили его и тотчас подхватили в четыре руки кормщики, направляя так, чтобы он и не слишком глубоко погрузился, но и не торчал из воды… Ползунов наблюдал сверху и сам командовал буксировкой завозного якоря, корректируя действия кормщиков:
— Держите поближе! Помалу, помалу… Еще ближе. Стоп! Теперь найтуйте, крепите… Добро! — перевел дух и взмахнул рукой. — Пошли!
Гребцы дружно ударили веслами по воде, и лодка, дернувшись, как бы нехотя двинулась встречь волне, таща за собою якорь, будто живую рыбину. А казаки в это время с еще большим усердием крутили брашпиль, стравливая гремучую цепь, которая ниспадала вниз и змеисто ползла по воде за лодкой, уходившей все дальше и дальше, на всю длину стофутовую.
Ударил барабан в корме, на юте, оповещая вторую коломенку, находившуюся по кильватеру саженях в тридцати, но там уже все видели, поняли и в свою очередь передали команду на третью коломенку, а те немедля отбарабанили на четвертую — так и пошло по цепочке… И вскоре все суда Чарышской флотилии, по примеру флагмана, перешли на завозную тягу — прием не новый, давно испытанный, хотя, наверное, и не самолучший. Но все-таки не стояли на месте, ожидая погоду, а продвигались, отводя буксирной лодкой якорь как можно дальше, на всю длину цепи, а потом выбирали, подтягивали цепь (казакам тут хватало работы на брашпиле), заодно и коломенку подтягивая, продвигая помалу вперед — фут за футом, дюйм по дюйму… И когда коломенка подходила почти вплотную к лодке, гребцы вновь налегали на весла, отдаляясь и таща за собою якорь, операция с монотонной последовательностью повторялась множество раз, словно раскачивался некий маятник, отмеряя время и расстояние.
Однако, несмотря на все старания, флотилия в тот день прошла не более, чем с гулькин нос — и семи верст не одолев. Натягались же с якорем столь изрядно, что к вечеру, когда пошабашили, солдаты и казаки рук не чуяли и с ног валились от усталости — многие, едва добравшись до своих лежанок, как попадали, так и проспали до утра, забыв и поужинать.
Сколько ж таким ходом тащиться до Кабановской? — не без тревоги думал Ползунов, чувствуя не столь физическую, сколь внутреннюю усталость. Надеялся дня два затратить на переход, но при такой погоде и трех не хватит.
Стемнело уже совсем, когда он вернулся в свою каюту. Вслепую, не зажигая свечи, достал из рундука постель и тут же, на рундуке, служившем не только лавкою, но и кроватью, раскинул тюфяк, а поверх дерюжку, разделся и лег, подложив кулак под голову, и подумал: неужто и завтра тащить суда завозом или не менее изнурительным и тяжелым бечевиком? Ах, если бы выдалась парусная погода! — мысленно помечтал шихтмейстер, голову повернув и глянув в слюдяное оконце, за которым, как показалось, небо прояснилось и звезды светились остро и ярко… Но это скорее виделось уже во сне.
Погода меж тем и назавтра не улыбалась. А в последующие два дня и вовсе помехою стала для плаванья. Позже шихтмейстер кратко и сухо пометит в «Журнале о всяких в пути случившихся обстоятельствах»: «23 апреля, в пятницу, пополудни, из Красноярской пристани вверх по реке Чарышу в путь ступили и, будучи в пути, 25 и 26 чисел за неспособною громовою с дождем и противным ветром погодою имели простою часов по пять».
Такая жуткая в те числа была гроза. Молнии зигзагами рассекали небо, и оно, казалось, с треском и грохотом раскалывалось. Дул ветер-лобач. И дождь почти беспрерывно, лишь с малыми передышками, лил двое суток. Ползунов приказал поставить флотилию на якоря. Другого выхода не было. Солдаты и казаки попрятались от грозы и ливня.
И шихтмейстер, сидя в каюте, маялся от безделья, спасаясь лишь тем, что — в который уже раз! — перечитывал «Слово о явлениях воздушных», — с книгою этой он, кажется, и во сне не расставался. Сумрачно было в каюте. Он зажег свечу, поближе к столу придвинувшись, книгу раскрыл наугад — и тотчас услышал (хотя натурою отродясь и не слыхивал) спокойный и чуть насмешливый голос Михайлы Васильевича: «Итак, что делать? Разве приписать молнии прескорую силу разжигать и простужать металлы в одно и в то же самое мгновение ока? — не то слегка подзуживал, экзаменуя своего молодого собеседника, не то сам себя спрашивал первостатейный российский академик, тут же и отметая это предположение. — Но основание противоречия, сим боримое, и постоянные естественные законы, в произведении и погашении огня тем нарушаемые, нам прекословят! — сказал, как отрубил, и, чуть помедлив, зашел с другой стороны. — Того ради не положить ли, что металлы тогда без настоящего огня холодные расплавляются?» Это как же? — не выдержав, спросил шихтмейстер. И Ломоносов, немало тронутый столь пристальным вниманием молодого горного офицера к его трудам, живо и весело отозвался: — По всякой справедливости! Ибо сколько в молнии огня есть, тем не токмо в мгновение ока металл растопить не можно, но нередко и самое сухое дерево от сильного удара не загорается…» Но почему? — все более удивлялся шихтмейстер, никак не улавливая сути. — И что из этого следует? — допытывался. «Из сего следует, — сказал академик, — что посторонняя материя, которая содержится в нечувствительных скважинках между собственными тел частицами, может двигаться без произведения теплоты и огня…» Каким же манером? — нетерпеливо переспросил шихтмейстер. «Ибо теплота и электрическая сила происходят от трения, — предельно кратко и в то же время исчерпывающе заключил академик. И после малой паузы доверительно, почти что дружески поинтересовался: — Истолковав сие явление, уповаю, что я по возможности удовольствовал громовою теориею любопытство ваше…» — «Да, да, Михайло Васильевич, вполне удовольствовали! — воскликнул обрадованный шихтмейстер. — Благодарствую! Теперь мне многое понятно». — «Ну, я рад, коли так, — совсем уже просто и не по-писаному сказал академик, подумал секунду и еще напоследок прибавил, словно черту подвел. — Самая великая сила грома состоит в том, чтобы части ударенного тела разделять ужасным действием от взаимного связания. В том и состоит суть громовой теории», — последняя фраза опять выбивалась из печатного текста, и шихтмейстер спешно и радостно покивал: «Да, да, Михайло Васильевич, теперь мне понятно!»