Александр Западов - Забытая слава
— Здорово, Иваныч, — перекрывая голоса, сказал Ломоносов. — Гостей привел. Покорми.
Он прошел в дальний угол горницы, видать, на знакомое место, и подвинул стулья Тредиаковскому и Сумарокову.
Хозяин исчез за перегородкой и вскоре появился с подносом. Поставил перед поэтами кувшин, рюмки, горшок щей с солониной, блюдо вареной корюшки, положил горку хлеба и три анисовых кренделя.
— Этой, брат, закуской Иваныч императора Петра Алексеевича поминает, — сказал Ломоносов, подавая Сумарокову крендель. — Любимая его была. Иваныч — петровский солдат, со шведами воевал. Голова!
Он поболтал водку в кувшине и налил рюмки.
— Сейчас, смотрите, будет фокус-покус.
Хозяин раскрыл кулак и протянул Ломоносову стакан.
— Так у него заведено — первый попробовать должен. Вот… Сейчас и нам можно. А ты бы рассказал, Иваныч, откуда у тебя обычай такой, они не слышали.
Хозяин опасливо покосился на военный кафтан Сумарокова.
— Не бойся, — сказал Ломоносов, — он хоть и в мундире, да человек свойский. Ты говори, а мы пока за щи примемся.
Иваныч перестал чиниться:
— Первой чарки прежде хозяина никогда не пьют. Слыхивал я от старых людей, что единожды был блаженныя памяти государь наш Петр Алексеевич в некоторой компании и изволил спрашивать у одного человека: «Ты кто таков?» И он сказал: «Я-де такой-то дворянин». Другого спросил — и он дворянин. А третьего спросил, и тот сказал ему: «Я вор».
Государь того вора пожелал на искус взять, отозвал его и говорит:
«Будь же ты мне брат, и пойдем вместе».
«А куда ж нам идти?»
«Пойдем в государев дом, там казны неведомо что, на возах не увезешь».
Осердился вор на государя за такие слова, ударил его в щеку и говорит:
«Как ты, брат, бога не боишься? Кто нас поит да кормит, за кем мы слывем? Лучше поедем к большому боярину, у него возьмем, а не у государя».
Так и решили. Вор сначала пошел под окна к тому боярину послушать, что говорят. Вернулся сердитый.
«Хотят завтра звать государя кушать и водку ему дурную поднесут. Не хочу я, брат, никуда ехать».
Государь говорит:
«Ин ладно. А где, братец, нам с тобой завтра увидеться?»
«Увидимся завтра в соборе».
И как в собор пришли, признал вор, что брат его названый сам государь Петр Алексеевич. Большой боярин просил его к себе откушать, и он велел брата просить, и вместе поехали.
Вор государю говорит:
«Ну, брат, первую чарку станут подносить — без меня не кушай».
Стали подносить — государь говорит:
«Брату моему поднеси, я прежде брата пить не буду».
А вор сказал:
«Я прежде хозяина умереть не хочу. Пускай хозяин прежде выпьет».
Хозяин выпил, и его разорвало. С этого-то первую чарку прежде хозяина и не пьют.
— Славная сказка, — одобрил Ломоносов, когда Иваныч окончил свою речь. — Выпей еще, чтобы горло размочить, да помяни мое слово: если б столь усердно первых рюмочек не придерживался, не такую избу себе отгрохал бы. Ну, не мне тебя этому учить… А пока иди, мне с друзьями говорить надо. Я люблю его часом послушать. Много знает старик и хорошо рассказывает, — добавил он, обращаясь к Сумарокову.
Вместо него ответил Тредиаковский.
— Человек он грубый и непросвещенный, — сказал он, — толковать с ним удовольствия нет. Беда наша как стихотворцев в том, что мы такой подлый язык каждый день слушать должны и тем свою пиитическую речь портим. Ни основательной грамматики, ни красной риторики тут не находим.
— Это русский язык, — возразил Ломоносов, — и мы ему еще учиться должны.
— А вот и нет, и нет! — зачастил Тредиаковский. — Украсит наш язык двор ее величества, — он посмотрел на Сумарокова, — в слове учтивейший и великолепнейший богатством и сиянием. Научат нас искусно им говорить и писать благоразумнейшие министры и премудрые священноначальники.
Сумароков усмехнулся:
— При дворе раньше по-немецки говорили, а ныне у императрицы попы по-славянски поют, у графа Алексея Григорьевича на украинской мове балакают.
— Научит нас и знатнейшее благородных сословие, утвердит язык и собственное о нем рассуждение, — продолжал Тредиаковский.
— Вот последнее вернее будет, — заметил Сумароков. — А у благородного сословия при дворе русский язык не в почете, ему французский предпочитается.
— Своим языком плохо мы владеем, — сказал Ломоносов. — Русской грамматики еще не составлено. Это нам с вами, Василий Кириллович, укор. Российский же язык живостью — французскому, бодростью и героическим звоном — греческому, латинскому и немецкому не уступает. И новые стихи наши тому изрядное доказательство. Но каждая ли стопа любому роду стихотворения подходит, сама в себе имея великолепие, звон или нежность, — вот о чем у нас сегодня с Василием Кирилловичем спор пошел.
— Позвольте, государь мой, я по порядку Александру Петровичу объясню, — попросил Тредиаковский.
Сумароков сразу оценил позиции спорящих. Ломоносов полагал, что стопа ямба, возносящаяся снизу вверх, от безударного к ударному слогу, по такому свойству имеет высокость и благородство и для того прилична героическим стихам и одам. Хорей же подходит элегическим стихотворениям, которые требуют нежных и мягких описаний: он падает сверху вниз, от ударного слога к безударному, больше показывает нежную умильность, чем высокость и у стремительное течение.
Тредиаковский утверждал, что сами по себе стопы хорея и ямба не содержат ни нежности, ни благородства и все зависит только от изображения, которые употребляет стихотворец. Ямб может передать сладкую нежность, если приберутся мягкие слова, а хорей — высокое благородство, если будут благородными речи поэта. Все зависит не от самих двусложных стоп, а от их приложения к поэтической задаче, от словаря стихотворца и от его умения писать.
— Что ж вы нам теперь объявить изволите? — спросил Сумарокова Тредиаковский, принимаясь за корюшку.
— В ямбе и я нахожу высокость, благородство и живность, — ответил Сумароков. — В ямбических стихах речь важнейшею кажется. В хорее же, кроме нежности, ничего не вижу. Он, упадая, точно что изображает любовническое воздыхание, и я с Михаилом Васильевичем согласен.
— Выходит, двое одного хотят преодолеть, — сказал Тредиаковский. — Но такую материю большинством, если позволено так сказать, не решить.
— Я тех же мыслей, — согласился Сумароков. — А почему нам не сделать некоторый опыт — сочинить по оде, кто ямбом, кто хореем, и через то выяснить, где высокость и где нежность будет?
— Чтобы сравнить можно было, надобно взять общую идею, — сказал Ломоносов, — а лучше всего псалом переложить стихами. Псалтырь все знают, и не мы сами, так люди нас рассудить смогут.
Тредиаковский попытался было дополнить свои аргументы, но Ломоносов остановил его:
— Довольно, господин защитник хорея, теперь делом свою правоту доказать беритесь. Я думаю, надо взять Сто сорок третий псалом — песнь Давида пред битвой с Голиафом: «Благослови, господь бог мой, научаяй руце мои на ополчение, персты моя на брань… Поели руку твою с высоты, и изми мя, и избави мя от вод многих, из руки сынов чужих…»
Ломоносов вспомнил об этом псалме потому, что тот отвечал его настроению. Он вступил в открытую схватку с академическим начальством, ему грозила тюрьма. Год складывался очень тяжело, и ожидание боя, которым проникнут Сто сорок третий псалом, было родственно душе Ломоносова.
Выбор его никто не оспорил.
— А теперь нам пора, — сказал Ломоносов, подзывая Иваныча. — Домой заходить не будем, и так заобедались. Сочиним — встретимся.
2Сумароков много раз перечитал Сто сорок третий псалом и почти выучил его наизусть, прежде чем принялся перелагать в стихи славянский текст. Ему льстило равноправное участие в споре поэтов, у которых он учился словесному искусству.
В сочинительском пылу Сумароков забывал придерживаться оригинала. Он следил только за общим смыслом, кое-что пропускал, иные же фразы расширял подробностями, возникавшими в его воображении.
Благословен творец вселенны,
Которым днесь я ополчен!
Се руки ныне вознесенны
И дух к победе устремлен:
Вся мысль к тебе надежду правит;
Твоя рука меня прославит…
Стихи ему нравились. Сумароков нетерпеливо ждал встречи с товарищами.
Но собраться им все же не пришлось. Тредиаковский принес к Сумарокову свои стихи, псалом Ломоносова и не без ехидства сообщил, что третий автор явиться не может — он сидит под караулом. Следственная комиссия Академии наук ввергла Ломоносова в тюрьму за продерзости, учиненные им профессорам-немцам. Сумароков слышал о неприятностях, которые терпел Ломоносов, но весть об аресте до него еще не дошла;