Эрнст Саломон - ГОРОД
Комиссар уголовной полиции Мюлльшиппе из отдела 1А получил очень широкие полномочия для выполнения своей задачи. Еще молодой человек с темными, проворными мышиными глазами на цветущем лице, не замедлил в полной мере воспользоваться большим шансом, который исходил из его задания. Обсуждения с заместителем начальника полиции и представителями Министерства внутренних дел разъяснили ему, что государство от него ожидало, и проложили дорогу для его таланта. Не мелочное честолюбие воодушевляло этого примерного чиновника, а радостная перспектива однажды беспрепятственно и свободно дать всем потокам его духа возможность продемонстрировать свой яркий блеск. Он распорядился в один момент - момент, который начался с грохота сенсации и еще долго отзывался шумным эхом в газетах - арестовать все, что хотя бы в самой удаленной мере можно было заподозрить в намерении когда-то подложить бомбу, в целом это было сто двадцать человек. Он решительно порвал со старым предубеждением, что перед арестом нужно сначала расследовать, он наоборот сначала арестовывал, чтобы потом расследовать. Его кабинет был уже не безразличным бюро политической полиции, а настоящей штаб-квартирой. В по-спартански обставленном в полевом духе помещении он стоял день и ночь, вибрируя всеми напряженными нервами, потея и закатав рукава, с телефонной трубкой у уха, как всегда подвижный центр. В коридорах и приемных толпились газетные репортеры и художники, стремясь хотя бы на короткие мгновения поймать этого важного человека, ухватиться за его брошенные на ходу быстрые сообщения. Полицейские его штаба спешили туда-сюда, направляемые его нервными жестами, телефоны дребезжали, пишущие машинки грохотали, пыль поднималась и опускалась на толстые перевязанные пачки дел. В бледном свете качающихся ламп стоял он, в брезжащем свете ломающегося в темных дворах утреннего солнца, стоял он с развевающимся галстуком на полуденном солнцепеке, взмылившийся в тени вечера, клонившегося после заполненного трудами дня к столь же наполненной деятельностью ночи. Никогда никто не видел, чтобы он становился слабым, и если бы он сам между двумя драматическими допросами с добродушно-юмористическими словами не сожалел о своей боязливо ждущей его жене и о наверняка давно остывшем обеде, никто не пришел бы к мысли, что эту непреклонную машину долга, этот высокий пример самопожертвования на службе можно как-то связать с бренностью человеческого бытия. Как у профессионального психолога-криминалиста в его руках были все средства, от повелительной твердости непоколебимого защитника нарушенного закона до благосклонного товарищеского понимания человека, который все понимает и все прощает. Он никогда не упускал момент предложить обвиняемому сигарету, никогда также не забывал как холодный козырь предъявить свои знания, всегда был готов искусно, одним лишь своим многозначительным замечанием, за которым угадывалось превосходство его методической комбинации, разрушить сплетение коварных выдумок тех, кто были никем иными, как закоренелым преступниками. Далеко дотягивалась его рука, но, все же, еще дальше простирались излучения его неутомимого духа. Если раньше над ужасающим делом уже долгое время нависало парализующее молчание, то теперь следовал один удар за другим, постоянно подстегивая новое возбуждение, один результат его расследования следовал за другим. Угрожающе он подошел к Иве, сконцентрировав в своем взгляде всю энергию. Знаете ли вы Клауса Хайма? спросил он, и полицейские в кабинете задержали шаг и дыхание. Но я же его лучший друг, удивленно сказал Иве. В помещении послышалось бормотание, многозначительные взгляды пересекались, задерживаясь, полные надежды и молчаливого восхищения на лице Мюлльшиппе. Но тот поднялся. Он подошел совсем близко к Иве, который сидел таким маленьким на своем стульчике. И снова комиссар уголовной полиции повысил голос, и в каждом его слове скрывался результат тонкого расчета, лежала непосредственная уверенность в победе, напряжение каверзно устроенной засады. Работали ли вы в крестьянском движении? спросил он, и сверлил Иве колючим взглядом. Но я уже целый год отвечаю за издание газеты «Крестьянство», озадаченно ответил Иве. Шепот пронесся по помещению. Ну, хорошо, - сказал Мюлльшиппе, вся его фигура, казалось, стала выше. Очень хорошо, произнес он хрипло и быстрым шагом покинул комнату. Дверь оставалась полуоткрытой, и Иве услышал, что комиссар уголовной полиции два раза звонил по телефону в пресс-бюро Министерства внутренних дел. Двойное признание бомбиста Иверзена. После тщательного допроса комиссаром уголовной полиции Мюлльшиппе обвиняемый Иверзен сломался и сделал двойное признание. Иве молчал, полный восхищения. Он всегда высоко ценил демагогические таланты, и он разбирался в искусстве создавать настроение вокруг дела. Он не мог возмущаться, он, когда Мюлльшиппе, стирая пот с покрасневшего лба, снова подошел к нему, только сказал, что предпочел бы, чтобы его допрашивал чиновник с судебно-юридическим образованием. Он требовал этого вовсе не потому, что комиссар казался ему опасным, или тем более не потому, что он предполагал у судьи большую объективность; он знал о значении правосудия как моральной фикции, и он хотел, чтобы его требование внесли в протокол, чтобы с самого начала подготовить маленькое расхождение между полицией и юстицией. Но комиссара уголовной полиции Мюлльшиппе не так легко было поймать на крючок. Он оказался общительным мужчиной с миролюбивым характером, и Иве провел приятный час за беседой с ним. Это не должно быть допросом, говорил приветливый комиссар, и, в действительности, Иве было легко отвечать на все вопросы, которые казались ему слишком личными, отвечать еще гораздо более личными откровениями. Но, все же, вы должны были слышать об этом, - говорил Мюлльшиппе и имел в виду замечание Хайма, касающееся бомбистского заговора. Видите ли, я человек скорее взгляда, чем слуха, говорил Иве, и полчаса распространялся на тему соответствующей теории. Он знал, что твердых правил для защиты не существует, каждый пользуется своими. Но всегда необходимо при всех обстоятельствах придерживаться только одного принятого метода. Иве решился говорить, говорить много, говорить слишком много, чтобы из его речей вообще ни за что нельзя было ухватиться. При такой откровенности он вполне смог потребовать, чтобы он сам диктовал протокол. Он продиктовал половину страницы и усердно заполнил свободное пространство между показаниями и подписью толстой диагональной чертой, для чего он вежливо попросил линейку. Господин Мюлльшиппе казался обиженным из-за этого недостаточного доверия. Он отправил Иве в его камеру и вызвал к себе Клауса Хайма. У двери оба встретились. Клаус Хайм немного усмехнулся и протянул Иве руку. Мюлльшиппе с любопытством осмотрел грузного мужчину, который по росту превосходил его на три головы.
Боковые двери раскрылись, очки полицейских сверкнули, на мгновение все лысины поднялись от желтоватой бумаги полицейских досье. Итак, вот это и был Клаус Хайм. (На столе лежало дело Графенштольца). - Как вас зовут? - спросил комиссар уголовной полиции Мюлльшиппе с неуверенной строгостью. Клаус Хайм взял себе стул и сел. Он положил огромные руки на стол и молчал. Вы - Клаус Хайм? - спросил господин Мюлльшиппе, он спросил дважды, он попробовал спросить с мягкостью, он придал металлическую остроту своему голосу, Клаус Хайм сидел неподвижно, смотрел на взволнованного человечка пренебрежительным взглядом и молчал. Итак, вы не хотите говорить, - сказал комиссар. Комиссар говорил еще много. Клаус Хайм молчал. Он не готовился к защите и никогда не размышлял над ее методами. Но он объявил бойкот системе. С представителями системы он не говорил. Он молчал, и если бы потребовалось, он молчал бы на протяжении всей своей жизни. Все, что вертелось вокруг него, его не интересовало. Он смотрел прямо, но в его глазах стояла непримиримая, холодная, постоянная ненависть. - Таких как Хайм у меня никогда еще не было, - сказал полицейский Шольц II вечером своей жене. - Целый день он сидит за столом и не шевелится. На прогулку он не выходит, на вопросы не отвечает, к горячей пище не прикасается, ест только хлеб. Вскоре можно было подумать, что он вовсе не смотрит ни на кого, когда входят в его камеру. Все, что может быть настоящим, это этот парень, таких у меня никогда еще не было. Комиссар уголовной полиции Мюлльшиппе передавал в пресс-бюро Министерства внутренних дел: Клаус Хайм изобличен. Расследования комиссара уголовной полиции Мюлльшиппе в итоге привели к безупречному выводу, что Клаус Хайм может рассматриваться как зачинщик покушений с использованием бомб. Комиссар уголовной полиции Мюлльшиппе не ведал усталости. Изо дня в день он выбрасывал в пространство результат своих расследований. Он допрашивал и допрашивал. Вплоть до камер следственной полицейской тюрьмы доносился шум его бурной деятельности. Для Иве он означал его первое впечатление от города. Он внимательно прислушивался, сидя на узкой тонкой кровати в своей камере, к спешному шарканью шагов, к звону ключей, к негромким вызовам на допрос. Весь дом был полон политическими заключенными. Сейчас, в сентябре, тут еще сидели коммунисты, посаженные после майских боев, допросы которых еще не закончились. Ежедневно доставляли национал-социалистов. «Рот фронт!» восклицали на прогулке одни, «Хайль!» другие, и они смотрели друг на друга с яростью, пока полицейские, с пистолетом на поясе, с пристегнутой саблей и с карабином в руке, равнодушно стояли в стороне. В здании было лишь немного уголовных преступников, они в большинстве случаев выполняли работу тюремных уборщиков. Один из них подошел к Иве и с жарким шепотом предложил передать от него записку. Иве написал записку для всех своих товарищей, которую он передал заключенному, и в которой были лишь два слова: «Осторожно, мусорный стукач» (игра слов - фамилия комиссара Мюлльшиппе буквально значит «лопата для уборки мусора», «мусорный совок» - прим. пе- рев.). До самой ночи в доме было неспокойно, Мюлльшиппе вел допросы. Потом в камеру проникло далекое кипение города, разнообразные крики каменного поля, объединявшиеся в единый, темный, напоминающий звучание органа звук, в котором, казалось, соединились все напряжения и вся угрозы жизни. Казалось почти невозможным, чтобы стены тюрьмы смогли выдерживать постоянный прибой из тысяч возбуждений, которые город снова и снова выплевывал в атмосферу. Иве стоял по ночам у торца кровати, уцепившись за зарешеченное окно, предаваясь всеми чувствами тому далекому, живому, опасному, которое скованное бушевало там внизу, которое окрашивало грязное небо в серо- красный цвет, проникая своими испарениями даже в жалкий угол его камеры. Пропитанный металлическими испарениями города он по утрам отправлялся на допрос. Огромный красный ящик управления полиции дрожал от деятельности, длинные, гулкие проходы кишели спешными людьми, которые сами еще пыхтели в ожидании как приостановленные машины, беспрерывный ритм непрерывной, подгоняющей деятельности смывал его в серую комнату с грязными обоями, черно-коричневыми, исцарапанными столами, темными шкафами и усердно потеющим господином Мюлльшиппе. - Как долго вы думаете еще этим заниматься? - спросил Иве о безрезультатной игре вопросов и ответов. - Что? - резко спросил комиссар. - Всей этой вашей деятельностью, - сказал Иве, он произнес задумчиво, конечно, из этой комнаты жизнь видится совсем иначе. Мюлльшиппе насторожился. - Что вы имеете в виду? - спросил он, потом кратко сказал: - Я выполняю свой долг. - Естественно, - сказал Иве, и снова попросил предоставить ему следователя с судебно-юридической подготовкой... Его перевели в Моабит, большую тюрьму для одиночного заключения. Председатель суда земли доктор Фукс не был небрежным специалистом широкого профиля. Он был серьезным чиновником на высоком посту, со светской элегантностью, достойный быть верховным председателем суда земли. - Видите ли, - сказал он вежливо, звучным обязывающим голосом, - я полностью понимаю мотивы ваших действий. Он успокаивающе поднял руку. - Но я считаю честным признавать ответственность за то, что сделал. Я тоже национально настроенный человек, - сказал он. - Я нет, - произнес Иве, сделал маленькую паузу и добавил: - а именно, я не люблю позволять потешаться надо мной, даже если это делает ваш Мюлльшиппе. Доктор Фукс, наморщив лоб, листал досье, потом передал документы асессору Матцу. Этот смешной человек, казалось, еще не достаточно вырос, что было тем более удивительно, что он достиг уже значительной длины. Когда Иве вошел в комнату, он согнулся в вежливом поклоне, и Иве ходил на допросы со все большим разочарованием. Вместо противников административный аппарат выставлял против него хвастунов, болтунов и щенков, и должны были уже существовать ясные факты по составу преступления, чтобы сделать ситуацию для него опасной. Состав преступления был ясен, но эти люди не умели воспользоваться этим. - Только признание может улучшить ваше положение, - сказал председатель суда земли доктор Фукс. - Где ваши улики? спросил тогда Иве, он сказал: - Вы хотите взвалить на меня бремя доказывания. Хорошо. Каждое из четырех изобличающих меня свидетельских показаний противоречит трем другим. Каждое содержит противоречия и в самом себе. Вы можете построить свой процесс против меня на основании только одного единственного показания, которое не содержит противоречий, - моего. - Свидетель Люк, - сказал председатель суда земли, - видел вас. - Свидетель Люк, - ответил Иве, - видел меня во время происшествия поблизости от места происшествия с пакетом, который он, естественно, только после этого самого происшествия посчитал подозрительным, и узнал через три недели. Что показал свидетель Люк под протокол? Я узнаю в Иверзене преступника. Он дает под протокол комбинацию, а не факт, относящийся к преступлению. Иве играл с разобранными частями бомбы, которая была найдена у Графенштольца и лежала теперь на столе, служа вещественным доказательством. Он собирал ее с рассеянным выражением лица. - Вы умеете обходиться с бомбами, - сказал председатель суда земли. - А разве это бомба? - спросил Иве, - я думал, что это радиоприемник. Он говорил, чего стоят эти свидетельские показания, вы знаете так же, как и я. Вы, как и я, знаете, что любого свидетеля можно очернить. Почему вы хотите моего признания? Потому что вы так же хорошо знаете, как и я, что у вас нет никаких доказательств, кроме тех, которые могу дать вам я. Но я не предоставлю вам доказательств. - Вы, как и я, - сказал доктор Фукс, - заинтересованы в выяснении положения вещей. Я, судя по тому, как выглядят обстоятельства, убежден в вашей виновности, вы убеждаете меня в обратном. Иве сказал, раз вы и так убеждены в моей вине, зачем тогда вы хотите от меня признаний? Чего вы добиваетесь от меня? Мужской гордости перед креслами судей? Но я боюсь, что оскорблю тем самым ваше понимание правосудия. Вы по праву рассматривали бы это как наглость. Председатель суда земли сказал, это ваша теория. - Это моя теория, -сказал Иве, и вы позволите, чтобы я действовал согласно ей. Я требую улик, так как я знаю, что вы разучились находить улики. Нельзя сказать, что я считаю улики неопровержимым доказательством при любых обстоятельствах, но я не хочу играть в вашу игру, в эту странную игру с признанием как козырем, который освобождает вас от риска и от любой ответственности. Вы стоите за закон, я против. Итак, вы сознаетесь? - быстро спросил председатель суда земли. - Я ни в чем не сознаюсь, - сказал Иве еще быстрее и склонился вперед. - Но я, по крайней мере, хочу чтобы с меня спрашивали за то, где я несу ответственность. И спрашивать так, этого вы не можете. В этом мое преимущество, и я им воспользуюсь. Даже если я бы сделал признание, это могло бы быть в приступе от отчаяния, могло бы даже произойти, чтобы избавиться от ваших вечных расспросов, у вас в вашей практике было достаточно таких случаев! Вы знаете, как и я, что любое признание, будь оно вынужденным, данным под воздействием психологических или принудительных средств, или сделанным добровольно, немедленно отягощает состав преступления возрастающей грудой опровергающих, не поддающихся учету факторов. Вы сами, да вы сами как просвещенный, либеральный, гуманный и патриотичный судья с современными идеями, - и Иве с наслаждением ощущал послевкусие каждого из своих слов, - позволили внести психологию в судебный процесс. Но историческое задание психологии - перемалывать понятия и тезисы ценностей столетий, само по себе выполняет то развитие, которому она служит средством. Она упраздняет саму себя. О всяких Мюлльшиппе я не хочу говорить, но вы, вы и прокурор, и защитник, и эксперт, что вы еще оставляете от ваших собственных функций, что остается у вас в остатке от подсудимого, что остается у вас от закона? Медицинский советник сделал излишним судью, комиссар - прокурора, а у преступника в вашем процессе нет ни хорошей, ни плохой, а, вообще, нет никакой позиции. У председателя суда земли округлились глаза. - У вас здесь позиция обвиняемого, - сказал он. - То, что вы можете доказать, - ответил Иве, - разрушает доказательство: связь преступника с преступлением, виновностью или невиновностью; так как ваш психологический метод лишает эту связь ее неповторимой силы. Что бы обвиняемый сделал или не сделал, любой другой тоже должен был бы сделать или же не сделать. Поэтому вы требуете признания. Ваш метод обесценил процесс, а процесс лишил закон мотивов. Примите мои уверения, что меня это радует. Председатель суда земли посмотрел на бомбу, потом он осторожно посмотрел со стороны на Иве. - Значит, вы анархист? - спросил он. Иве немного помолчал. - Нет, - сказал он безразлично, - я только хочу реформировать уголовный закон. Это совсем просто. Нужно включить в параграф 51 дополнение ... наказывается смертью. Председатель суда земли долго обдумывал, не стоит ли ему попросить судебного врача проверить душевное здоровье Иве. Но он воздержался от этого. При судебной проверке правомерности нахождения обвиняемого под стражей он применил все средства, чтобы предотвратить освобождение Иве; это ему также и удалось, хотя доказательства были действительно совсем скудные. Он, пожалуй, чувствовал, что в Иве скрывается основное звено всей тайны вокруг этих взрывов бомб, и Иве тоже видел, что судья чувствовал это. Председатель суда земли уже неоднократно участвовал в политических процессах, он привык к тому, что один обвиняемый изобличал другого. Но что оставалось тут у него кроме показаний этого комичного Графенштольца? Из ста двадцати арестованных, которых привел к нему этот господин Мюлльшиппе, ему пришлось освободить сто (и получить при этом разные неприятности со стороны Министерства внутренних дел), и предоставленный 1А материал не годился ни туда, и ни сюда. Даже если и не все молчали, как этот мрачный Клаус Хайм, то это были в целом, все же, действительно неразговорчивые люди, и его тонко подготовленные моменты сюрпризов просто не срабатывали с этими крестьянами. У них была такая странная манера рассматривать его, когда он их уже совсем близко подводил к подготовленной для них ловушке. У него всегда было чувство, что они, в принципе, смеялись над ним. Процесс забуксовал всюду. Сверху торопили, так как повсюду уже звучали голоса, указывавшие на то, что процесс незаконен. В действительности, доктор Фукс знал так же хорошо, как и правительство, что ответственным был не Берлин, а Альтона; только взрыв у Рейхстага мог оправдывать концентрацию расследования в столице, но как раз это покушение и оставалось абсолютно невыясненным. Этот Иверзен, думал председатель суда земли. Но этот Иверзен сказал, покажите мне противоречие в моих показаниях, и если вы покажете мне хоть одно, то черт бы меня побрал, если я не смогу его убедительно объяснить. Иве не только затягивал каждый допрос, но и превращал его в смехотворный. Он не отрицал, но он и не соглашался, он оставлял открытым. Ваш след ошибочен, - говорил он доктору Фуксу, чем дольше вы идете по нему, тем больше стирается настоящий след. Как раз в этом председатель суда земли ему не верил; его несчастьем в этом процессе было то, что всегда там, где лежала правда, он не верил в нее. Он вгрызался в отдельные пункты, настойчиво как крестьяне, и он не продвигался вперед. Свидетели снова отпадали в том же порядке, в котором они поднимались; и у комиссара уголовной полиции Мюлль- шиппе были все основания, чтобы с многозначительным жестом указывать на юстицию и с усердием набрасываться на новое дело. Спустя шесть месяцев после ареста Иве, хотя он все еще оставался под обвинением, был освобожден, в то же время процесс был перенесен в Альтону. Клаус Хайм оставался по- прежнему в заключении. Клауса Хайма должны были осудить; и согласно закону о взрывчатых веществах минимальным наказанием было пять лет тюрьмы. Старик Райманн, который посещал своего арестованного сына, ожидал Иве перед воротами тюрьмы. Он стоял, большой, в синей кепке на седых, лежащих прядями волосах, с толстой палкой в руке, перед железной калиткой и неподвижно глядел вдоль серой, обточенной улицы. Острие его палки вонзалось в скользкую грязно-черную землю, которая в маленьком освобожденном от булыжника четырехугольнике мостовой оставляла жалкое питание как будто обгрызенному кислотами дереву с голыми, блестящими от влаги ветвями. Ну, вот и ты тут, - просто сказал старик Райманн, когда Иве вышел из ворот. Он принял у него некоторые из тех смешных, до упора набитых и неловко перевязанных картонных коробок, содержащих все пожитки Иве. Они шли вдоль высоких, мрачных фасадов домов, спокойным, широким шагом, как они маршировали по уложенной клинкерным кирпичом дороге среди болотистой почвы маршей. Иве, глаза которого еще щурились после серых стен камеры, видел людей, протискивавшихся мимо него, деревья, машины и автобусы как тени, плоские как фигуры в фильме; он слышал, его слух был еще в напряжении от внимательного прислушивания к важным звукам тюрьмы, шум улицы, как необычно жесткие и холодные раскаты, из которых автомобильные гудки выделялись как яркие искры. Он был не удрученным, как он, пожалуй, думал в долгие ночные часы в камере, скорее опасным и волнующе пустым, и готовым принять всеми порами. Он вдыхал поднятым носом резкий запах города и невольно поддавался тому же поспешному уверенному ходу, как девушка в тонком пальто, проскользнувшая мимо на стучащих каблучках, утонченно и обезличенно. Он посмотрел на своего провожатого, и внезапно под холодным, бледным солнцем ранней весны города, плодородная почва маршей показалась ему чужой и далекой; издалека доносился до него также и голос старого Райманна, который спокойными фразами в своей манере рассказывал ему о движении. Я говорил с Хамкенсом о тебе, - сказал он, - ведь Хамкенса они снова должны будут освободить через несколько недель - и у нас есть задание для тебя. С бомбами, конечно, уже больше ничего не выйдет, - сказал он, и сильно ударил палкой по мостовой. Не то, что я думаю, что это было зря. Тот, кто многого хочет, тот должен многим рисковать, и во всей своей жизни никогда не боялся риска. Мой мальчик и Хайм, и другие, это не глупые школьники, которые не знали, что они делают. Это нам помогло, и теперь это больше не может помочь. Там еще процесс в Ноймюнстере, которого я не боюсь, и если не выйдет все гладко в Альтоне, то, все же, у нас есть достаточно средств, чтобы рано или поздно привести дело в порядок. В Восточной Пруссии это теперь тоже, кажется, продвигается; все это начинается, и для всего этого газета, какой бы она теперь ни была, также может сгодиться. - Верстка ужасна, - сказал Иве и рассердился. - Я знаю, - сказал старый Райманн, - не все в порядке, и склоки тоже есть, но склоки ведь есть всегда. Но движение все же держится, и теперь все зависит от того, у кого больше выдержка. Они уже приходили к нам со своими шарлатанствами, и это еще пока самая большая опасность, но до тех пор пока мы там, Хамкенс и другие и я, они нас не подкупят. - Ты нужен нам, Иве, - сказал старый Райманн и внезапно толкнул его картонной коробкой, и Иве произнес с пересохшим горлом: - Клаус Хайм. Крестьянин повернулся к нему всем лицом и рассматривал его своими светлыми глазами: - Что ты будешь делать? Я говорил с Клаусом Хаймом. Он не тот человек, который убежит, и не тот человек, который просит пощады. - Нет, нет, - сказал Иве, - мы должны его вытащить. - То, что удалось коммунистам с их Максом Хольцем, то, пожалуй, могло бы получиться и у нас. Он собрался с духом и сказал, - я остаюсь в городе. Он поспешно заговорил дальше. - Прежде всего нужны обсуждения с адвокатами, потом я хочу обрабатывать прессу; я буду брать помощь там, где она представляется. Конечно, Хайм никогда не скажет, что он невиновен, и еще самое худшее, что у них в его лице есть в руках залог, которым они могут манить нас. Этого не должно быть, и он сам не захочет этого. Нужно придумать что-то другое. И есть еще кое-что... Одно следует из другого, - сказал старик Райманн, - мы знаем это, я не хочу сказать, что нам нужно много друзей, но чем больше наносится удар другой стороной, тем быстрее и мы приближаемся к цели. Это так, - сказал Иве и развернул свой план. Они беседовали осторожно, как они привыкли, но Иве разгорячился в разговоре, так как он чувствовал, чего хотели от него крестьяне, и он также чувствовал, что они боялись, что он мог понять это неправильно, и потому он старался своим тоном и мнением объяснить старику Райманну, что он все хорошо понимает, и что для него тоже это расставание не было расставанием. - Я ведь не крестьянин, - сказал он, - и вы знаете, почему я стоял на вашей стороне, ничего не изменилось; - ничего не меняется, - сразу сказал крестьянин, и еще раз: