Владислав Глинка - История унтера Иванова
Действительно, через двор шел, помахивая салфеткой, пожилой рыжеволосый человек в широком, с барского плеча сюртуке. Еще на ходу он улыбался, показывая щербатые, черные зубы.
«Вот и этот постарел, полысел», — подумал Иванов, вставая.
— Верно ль сказывают, будто служивый какой-то из упокойников объявился? — заговорил Илья, остановись в дверях сарая. — Ох, матушки! Да какой видный! И медалей-то — что твой генерал!.. Ну, здорово, Александр Иваныч! — Они расцеловались. — Иди-ка, кавалер, к барину. Разговаривать с тобой желают, а нам с Петром приказали водки тебе и кушанья ихнего подносить.
— Жди, Мишутка, я, как отпустит, сряду, — сказал Иванов.
— Да он скоро, — заверил вполголоса Илья. — Ему время спать подходит. Ужо скажет слов десять да и захрапит небось.
Но он ошибся. Иван Евплыч, возлежавший после обеда в одном исподнем на перинах, покрытых ковром и подушками, больше получаса не отпускал Иванова, расспрашивая про службу в Петербурге, где никогда не бывал. Верно ли, что лошади кирасирские в денниках стоят на цепях вместо чумбуров и что дача им казенная по четыре гарнца овса? Хаживал ли в караулы во дворец, видывал ли близко царя с царицей? Должно быть, именно то, что его бывший крепостной стоял на постах в Зимнем дворце много раз, не давало уснуть господину Карбовскому. Он через силу таращил глаза, тер их кулаками и прогонял сон слезой после понюшки, чтобы задавать все новые вопросы про то, как царь одет, скрипят ли у него сапоги, нюхает ли табак и что ест, велики ли дворцовые комнаты и сколько их, золотые ли там или расписные потолки и стены?.. Наконец сон одолел любопытного барина. Он отвалился на спину и уронил табакерку, а знавший свою службу Илья покрыл ему платком лицо от мух и повел Иванова на кухню, где ожидали его обещанные еда и питье.
Пришлось и тут рассказывать, уже Илье, повару Петру и притулившемуся у двери Мишутке, которому также перепало в честь дяди кое-что с барского стола, все про царя, про дворцовые комнаты и про тамошние кухни. Наконец Илья и Петр тоже осовели, — оба привыкли вздремнуть, пока спал барин. А тут еще и выпили за земляка-кавалера, который сам едва пригубил стаканчик.
Опять дядя с племянником уселись рядом в холодке сарая.
— А барин никак помягчал против прежнего? — спросил Иванов. — Не лютует больше ни с того ни с сего?
Мишутка ответил не сразу. Чувствовал, какой сейчас праздник у дяди на душе. Но и замалчивать показалось неладно: все равно ведь узнает, раз к ним заедет.
— Лютует, — сказал он негромко. — Прошлу осень так дедку в два кнута отделали, думали — не встанет. Вся спина без кожины была. Дед-то потом шутил: чисто как солдата отлупили. Верно, говорил, и Саньку нашего так бивали, тебя то есть.
— За что? — спросил Иванов, чувствуя, как меркнет озарение встречи с племянником, холодеет и сжимается сердце, как напряглось все тело и тоска заливает душу. Так бывало при входе на манеж барона или когда, слава богу, всего два раза, пришлось бить товарищей-кирасир, которых гнали сквозь строй.
— Зашла, вишь, телка наша в барский сад, недосмотрел пастух Федька, животом тогда маялся. И потравы не уделала, только на дорожке наследила. Вот пастуха-то и дедку, обоих, и разложили. А дяде Сереге под самые святки скулу своротил.
— А его за что?
— Шапку, вишь, не скоро скинул. Дрова вез да зашелся холодом, раз тулупишко плохой. А барин с гостей из Епифаня пьяный ехал. Дорога у Мельгунова узкая, услышал дядя — догоняет с колокольцем, стал в снег ворочать, с рук вожжи не выпустишь, и замешкался шапку ломать. А барин из саней вылез, давай его бить. Потом взялся лошадей держать, а Степке велел плетью стегать.
— Кочетку?
— А кому же? Он у его первый кат…
Пониженный голос Ми шутки зазвучал такой злобой, что Иванов глянул ему в лицо. Перед ним был не давешний светившийся детской радостью паренек, похожий на белоголового мальца, с которым играл десять лет назад, а взрослый мужик, полный затаенной ненависти. Лицо побледнело и разом обрело резкие очертания — брови сдвинулись, скулы напружились, губы сжались. Даже плечо рядом с дядиным разом отвердело, будто готовое к удару.
Помолчали.
— А дед с бабкой вспоминают ли меня? — спросил Иванов, стараясь вернуться к недавнему праздничному строю души, отмахнуться от навалившейся тяжести.
— Как же! Вот на Фоминой приехали мужики с Епифаня, с базару, так сказывали, городничий тамо новый, со всех попервости три шкуры дерет. Ничего, что на войне израненный, драться куда горазд. А сам будто из солдатов выслужил, весь в крестах. Дедка послушал и говорит: «Был бы наш Санька живой, заслужил бы офицера, да в городничии. Он бы, с купцов денег набравши, выкупил бы нас на себя, аль, говорит, хочь пугнул бы нашего живодера, постращал его…»— Мишка засмеялся: — Вот дед-то целый вечер про то балакал… А может, и правда, дяденька, вы когда городничего аль офицера выслужите? — сказал он уже серьезно, с надеждой.
— Навряд, Мишутка. Много мне до отставки служить надобно, пятнадцать годов. Да еще неграмотный я, — отвечал Иванов. И добавил про себя: «Коли не забьют до смерти или сам не удавлюсь…»
Опять наступило молчание — оба, понурясь, сидели рядом. Чувствуя, что не может больше откладывать, Иванов негромко вымолвил:
— А Дарья Миронова жива ли?
И по тому, как дрогнуло Мишкино плечо, понял, что услышит.
— Померла, дяденька.
— С чего же?
— Родами померла…
— За кого ж выдали?
— За Степку барин идти велел. — Мишка сглотнул слюну. — Она, сказывали, просила: за кого, мол, хошь, только не за его…
— За Кочетка?
Мишка кивнул.
— Когда же?
— Через месяц быдто, как тебя в набор сдали.
— А жили как? — Иванов расстегнул крючки воротника и встал. Прислонился к стене, забыв глянуть, чиста ли.
Мишка тоже поднялся и смотрел в дядино лицо, перекосивши рот, будто собирался заплакать.
— Как с ним жить, с иродом? — сказал он шепотом и отвел глаза. — Плакала все, а он ее бил. И тяжелую бил, сказывали.
Стало слышно, как жужжит в паутине муха, как на дворе квохчут и роются куры.
— А дите осталось ли? — хрипло прошептал Иванов.
— Сряду померло. Вместе и схоронили. Бабушка в заутреню к ним, как к родным, ходит, — так же шепотом отвечал Мишка. Ему хотелось обнять дядю, которому невольно причинил страдание, но он не смел и только смотрел ему в лицо, все еще кривясь ртом.
— Ну ладно, Мишута… Пора мне в команду. Завтра или еще когда приду. — Ефрейтор неверными, слепыми движениями застегнул воротник, поправил бескозырку, одернул колет.
Он шагал по улице, глядя перед собой и чудом не попадая под телеги и коляски. Не видел, как кончились дома, сады, кузницы. Пошли палатки, отпряженные возы, закоптелые котлы над кострами, табуны коней, сторожа с собаками. Не заметил, как оказался на проселке, по сторонам которого стлались поля. Шел, озаренный со спины близившимся к закату солнцем, шел твердой строевой походкой, прямой и на вид бодрый, на самом же деле не сознавая ничего, кроме душевной боли. Шел то молча, то бормоча вполголоса:
— Зачем привелось с барином сойтись?.. Повстречать бы Мишку одного, узнать все да велеть молчать…
И сквозь вечерние поля явственно видел, как глухой ночью подъезжает на побывку к Козловке, как привязывает на задах коня, а сам крадется к Степанову дому, как лезет в низкое оконце, нащупывает жирную шею, что давеча маячила рядом, над воротом казакина… Или нет, нельзя тишком. «А открой-ка глаза, друг любезный…» — «Что? Кого надо?» — «Тебя самого, моего супостата… Вспомяни Дарью, жену свою. Дашу, Дашеньку… Вспомянул?.. Узнал меня? Вот и разочтись за нее…» И снова сжимались пальцы на невидимом ненавистном горле.
Иванов споткнулся о камень, остановился и огляделся. Пусто, тихо. Города почти не видно. Мельком подумал, что надо вертаться к поверке. Но вместо того сошел с дороги, зашагал по меже и, сев на землю, охватил голову руками.
— За что же, господи?.. Дашу-то за что? Голубку кроткую забил, замучил кат окаянный… Как знала, когда прощались.
Видно, чуяла на себе желтые Степкины глаза: «Не увижу тебя больше, светик мой Саня, душа моя. Поминай меня, коли жив будешь». Ох, сердце мое, крови, жизни не пожалел бы, кабы мог выручить тебя или вместе в могилу пойти…
Когда уже в полной тьме Иванов возвратился в лагерь, дневальные при свете костра увидели, что колет и бескозырка ефрейтора испачканы, а сам дрожит, как лист. Подивились — никогда с ним такого не бывало, да еще поверку пропустил. Помогли снять колет, забраться в палатку и укрыли шинелью.
Под шинелью Иванов сначала согрелся, потом почувствовал жар и сбросил ее с груди. Только, кажись, наконец-то забылся, как почудилось чье-то дыхание около уха» потом рука ошарила горло, пошла вниз, по груди, подбираясь к сердцу.