Валерий Шамшурин - Купно за едино!
Биркин проснулся первым. И сразу же в нем стала разливаться желчь от липучей духоты чулана, запаха кислого пота и блаженного сытого похрапывания приткнувшейся к нему плоти. Он скосил глаза: в жидком рассеянии утреннего света, бьющего из щелей досчатой стенки, распластанное в бесстыдной наготе рыхлое тело вдовицы вызвало омерзение. Вдовица была непригожа, грузна, неряшлива. Засаленный гайтан со съехавшим на подушку крестиком обвивал ее шею, и Биркин еле сдержал искушение немедля же удавить тем гайтаном свою обрыдлую полюбовницу. «Вечно мне всякая дрянь достается, — озлобился он, — объедками с чужого стола пробавляюся…»
Он увяз в Нижнем, как увязают посередь распутицы в чистом поле странники, сбившиеся с пути. Какая ему тут корысть после утраты Прокофия, для которого он со всем усердием пытался собрать пополнение, выискивая по уезду бежавших с ратной службы и нерадивых дворян и детей боярских? Какая, ежели теперь в том ни малого проку: из поместий и прежде не удавалось вытащить нерадивцев, а с более покладистых уже не взять откупного, дабы мздой, оправдать ему свои неусыпные труды?
Но, нет, упаси рог, вовсе не стяжательство направляло его рвение. Он хотел честно отличиться и хотел быть замеченным сильными мира сего: не век же ходить в стряпчих. Он большего достоин. Однако никто в нем особо не нуждался: ни бежавший из Тушина старик с собой не позвал, ни московская знать не приветила.
Один Ляпунов его сподобил приязнью, ибо верные люди у рязанца были наперечет, а Иван как-никак близок ему по родству. Вот уж когда он расправил крылышки, вот когда перед ним открывалось поприще, что сулило ему и удачу, и славу, и высокие чины. Он еще молод, цепок, ретив, умом не обделен.
В Нижнем, куда его с легкой руки послал Прокофий, все поначалу складывалось как по писаному: выгодные знакомства, добрая опека, пособления, неразлей-дружба со стрелецким сотником Колзаковым. Кое-кому, конечно, и насолил своей наступчивостью и рьяностью, да ведь всем не угодишь — перетерпят. И вдруг гром среди ясного неба: убит Ляпунов! Даже скудные десятки служилых и даточных, кого удалось набрать, рассыпались по сторонам — поминай как звали. И вновь из первых он стал последним, из нужных — лишним. Не громкое деяние, а бездельное прозябание ему ныне уготовано.
У Биркина засаднило лопатку. Он закинул руку за пропотевшую спину, остервенело почесался. Вдовица шевельнулась, еще теснее привалилась к нему, но глаз не разомкнула. «Квашня протухлая!» — с неиссякшей злобой выбранился про себя Биркин.
Солнце все больше накаляло чулан, рвалось во все щели, и в его сильных слепящих лучах, словно в безумной панике не находя себе места, роилась пыльца. «Неужто и я навроде никчемной пыли?» — с тоскою отверженного спальника, которая находила на многих до него и будет многих же терзать после него, подумал Биркин. Монашеская скукота уже привиделась ему, сырой спертый запах известковых монастырских сводов, трепыхание одинокой свечки в келейном полумраке, тусклая лампадка перед образом Одигитрии. «Тьфу!» — тут же отогнал он от себя постылое видение.
По стене чулана стукнула снаружи отяжелевшая яблоневая ветвь. Невдалеке вспорхнула в раздорном галдеже воробьиная стайка. В сарае с грозным нетерпением хрюкнул боров. «Хоть земля разверзнись, спит корова!» — забыв о злобе, поразился Биркин несокрушимости безмятежного духа вдовицы. И опять предался своим раздумьям.
Нет, он не смог бездельничать. Мысль о новом дворянском ополчении, которому он будет зачинщик, придала ему сил. Но сколь ни упорны были его попытки пробиться с той мыслью к нижегородскому первому воеводе — ничего у него не выходило. Немощен, вдалбливали ему, Репнин, немощен да и все тут. В хворь Репнина он не шибко верил — уловка: подсмотрел, как воеводские двери отчинялись перед дьяком Семеновым. И он не отступался до той поры, пока не прозрел: незадачливым же хочет повязаться, никудышная опора Репнин, как и отец его, ничем не проявивший себя в Ливонском походе при Иване Грозном. В новое уныние повергло то прозрение. И вот уже который день он напрягает голову в размышлениях о достойном ручателе и сподвижнике.
— Ты уже пробудился, соколушко? — наконец раскрыла запухшие глаза и томно заворковала вдовица. Она смотрела на Биркина, как на медовый пряник. Обожание да ласка всякому милы. Сам никого не любя, Биркин хотел, чтоб его хоть кто-то полюбил безоглядно, принес себя ему в жертву. Пусть неопрятна да похотлива вдовица, зато от него без памяти. Кто еще приголубит молодца без притворства при его-то невзрачности?
Биркин простил себе все свои черные мысли о блудливой женке и безропотно покорился ее по-мужицки крепким объятьям.
Нагрешив в свою меру, вдовица вновь раскинулась по широкой постели и начала толочь пустоту:
— Проснулася, гляжу, а ты уже очиками хлоп-хлоп. И солнце хлещет из дыр, хлещет, ровно занялось все, ровно пожар учинился…
«Пожар, — повторил про себя бестолково Биркин, чуя, что чем-то привораживает его вылетевшее из суетных уст слово. — Пожар… Пожарский… Пожарский, сотоварищ Ляпунова!..»
— Ягодка моя! — чмокнул Биркин взвизгнувшую от ответной долгожданной ласки вдовицу, бодро вскочил с постели и стал натягивать порты.
5Кабак на торгу поделен надвое: большая половина — для всех, малая — для лучших людей. Из почтения к Минину кабатчик Оникей Васильев пускал его брата Бессона на малую, чистую.
Тут гораздо пристойней: и свету поболе — в двух оконцах не бычий пузырь, а редкостное зеленоватое стекло, и убранство не в пример — поставец с посудой, на лавках полавочники из мурамного сукна, и гомона никакого. Хоть заморских гостей привечай. Но, посидев до легкого опьянения, когда уже развязывало язык, и почуяв стесненность среди толстосумов, которые его, как последнего тут человека, не желали слушать, Бессон перебирался к вольным бражникам, У них-то всяк дудел, что хотел.
На сей раз Бессон сидел у «чистых» дольше, терпеливо вникал в их степенные речи. На него опять накатило: порешил бросить пьянку, взяться за ум и договориться с кем-нибудь о выгодном подряде. Однако чем усерднее он вникал во всякие пересуды рядом, тем скорее приходил к безотрадной мысли, что подряда ему не видать. Купцы толковали о повсеместном оскудении, разоренных городах, пресечении торговых путей, нарушении исконных связей, разбоях на дорогах, о том, что пора вовсе сворачивать большую торговлю, понеже торговать не сегодня-завтра будет нечем. В конце концов они перекинулись на свои обыденные дела: ручательства, заклады и сделки.
Один из них — высокий носатый старик в небогатом, но справном кафтане — стал предлагать на продажу записанный за ним двор сгинувшего под Москвой сына, невозмутимо перечисляя, что в том дворе есть:
— Двое горниц, в закрой рублены… Одна на жилом подклете, друга на бане… Промеж имя сени с крыльцом, покрыто тесом под едину кровлю… В столовой горнице шесть окон красных, оконницы слюдяны… На дворе два погреба дубовых, а над имя сарай, дранью покрыт… Да на дворе ж колодезь рубленой еловой, конюшенка без стойлов… Огород есть… Под тесом вороты створчаты с калиткою…
Бессону невмоготу сделалось от усыпительной нуди, которую с любопытством слушали другие. Он встал, непочтительно хыкнул. Торговцы посмотрели на него сердитыми укорными глазами.
— А чтоб вас! — взмахнул шапкой Бессон и, пнув дверь, выскочил через сени в большую половину.
Там ему обрадовались, словно только его и не хватало. От длинных, заставленных глиняными кружками и залитых вином столов понеслись крики:
— Караул, деревня, мужики горят!.. Сам Бессон Минич до нас снизошел! Примыкай, осударь, к нашей ватажке!
— Бессонушка — душа божья, подь сюды!..
— Не обидь, брат, к нам пожалуй!..
Все знали загульного и щедрого Бессона: если у него заводились деньги, до полушки спустит, а никого чаркой не обнесет. И на его бескорыстье отвечали тем же.
Пестрый люд сбился в кабаке: мелкие торговцы, мастеровые, скупщики, таможенные сборщики, возчики, дрягили, заезжие крестьяне, ярыжки и еще всякая никудышная рвань и голь. В самые темные углы забились угрюмые пропойцы, что проматывали собственные пожитки, унесенные из дома втайне от забитых жен. Несмотря на то, что кабатчик держался строгих правил и пожитков на вино не менял, они ухитрялись быстро сбывать их барышникам и расплачивались с кабатчиком уже чистой монетой.
Бессон присел к ближнему столу, зная, что потом не минует и остатних. Ему живо подставили кружку, и он опорожнил ее одним махом, будто страдал от жажды. Заел вяленым лещом, огляделся. Все лица были знакомы, кроме одного.
Прямо напротив Бессона сидел крупный лысоватый мужик с дерзкими навыкате глазами. По бурому загару, встрепанной неухоженной бороде, пропотевшему грязному вороту рубахи можно было догадаться, что мужик с дороги.