Сергей Бородин - Баязет
А эти предстали, выдвинув не то чтобы барабанщиков, а бубнистов и трубачей вперёд, и наигрывали на дудках какие-то весёленькие напевы городских гуляк, поблескивая чистенькими доспехами и пёстрым одеянием, словно явились сюда на празднество красоваться и плясать.
Это воинство, настоянием Ибн Халдуна пришедшее сюда, никогда в больших битвах не бывало, да и самый поход этот для большинства дамаскинов был первым в жизни. Почти никто не знавал, да и не любопытствовал, что это за воины Тимура, каковы они в битве, и хотя всяких сказов-пересказов о победоносном и кровожадном Повелителе Вселенной дамаскины были наслышаны, привычных ко всяким былям и небылицам, их не столь напугало, сколь рассердило нашествие Тимура, как бывает рассержен тот, кого разбудили среди тёплого сна. Рассержены были, но страха, пожалуй, никто не держал перед этими степняками, непостижимо откуда явившимися и неведомо зачем. Со времён Чингисхана, некогда разграбившего и разорившего Дамаск, всех таких грабителей звали татарами, они являлись из неведомых монгольских степей, спеша разрушить светлую, праздничную городскую жизнь.
Вот и тут явились и, оторопев, стояли эти степняки, коренастые, сутуловатые, туполицые, будто лицо им при рождении прихлопывали ладонью, как сырую лепёшку перед очагом.
Завоеватели уставились вперёд широкими бычьими лбами и так, сбычившись, будто принюхиваясь, стоят и смотрят.
А такие лбы сердят людей горячих, нетерпеливых, которых не манит эта долгая игра в войну, которым пора бы домой, в свой весёлый город. И с рыву, не дожидаясь приказа, они кинулись в битву. Оглушённое нежданным натиском, напуганное бесстрашием противника, завязавшего битву весело, смело, со смехом, войско Тимура оробело. Это ужасающее весь мир войско, не привыкшее к такому обхожденью, оробело, растерялось, не успело ни собраться в привычный строй, ни изготовиться, охнуло, осело. Попятилось.
Видя, как пятятся воины Тимура в странной тишине, вдруг тоже примолкшие войска султана Фараджа вспыхнули отвагой и принялись рубить и колоть. Слышна была только их бесшабашная перекличка: «А ну, секи тех, в полосатых штанах!», «Поворачивай-ка на волков, на серые шапки!» А те, в серых шапках, были барласы из охраны самого Повелителя.
Их шапки из зеленовато-серого меха, обшитого ярко-зелёной тесьмой, не принято было завязывать на подбородке, как и волосатые рысьи шапки другой сотни барласов. Это была отборная, балованная, надменная стража, обветренная ветрами многих стран, обстрелянная в несчётных битвах.
И когда Тимур увидел, как, пригнувшись к шеям коней, чтобы укрыть головы от стрел и сабель, хлынули барласы прочь от сечи, он сам круто повернул коня и поскакал укрыться в глубине войска.
У Тимура удивление оказалось сильнее испуга, но испуг тоже подхлёстывал его, когда через передовые войска проскакал в глубь похода, к лихой, лёгкой коннице Халиль-Султана.
Конница тоже шла не боевым, а походным ходом, вперемежку с вьючными и запасными лошадьми, заложив доспехи за сёдла.
Халиль-Султан заспешил, торопясь и подхлёстывая свою конницу, не глядя в глаза деду, нахмурившемуся, но необычно присмиревшему.
Когда эта конница выбралась из потока похода и пошла, обгоняя передовые части, не скоро удалось ей выровнять свой проход по обочине, заваленной камнями, изрытой рытвинами, поросшей жёсткими кустарниками, как ни вскидывал Халиль-Султан свой приметный, позвякивающий бунчук, маня и торопя за собой.
Тут и передовые сотни, всё ещё нерешительно, неповоротливо, но уже с привычной твёрдостью тоже начали сопротивление.
Хотя немало Тимуровых воинов полегло в сумятице, эти сотни сумели выправиться, поднять головы, перестояли. Перешагнули через ряды дамаскинов, вклинились в их строй и с облегчением вслед за тем опрокинули навзничь, пока конница Халиль-Султана всё ещё проталкивалась на поле, переступая через тела своих раненых и павших, через потери, каких давным-давно не случалось в столь недолгой битве.
Выбравшись через немалое время, дотянувшись наконец до врага, с диким воем, со свистом, от которого не только кони, но и слоны приседали, конница Халиль-Султана, предшествуемая его позвякивающим бунчуком, забрала верх и пошла между обессилевшими, сторонящимися ватагами дамасского войска, по телам дамаскинов, врубаясь в ряды сопротивляющихся и деля их множество на части.
Стороной, справа и слева, убегали уцелевшие пехотинцы, накрываясь щитами. Впереди, посверкивая на закате уже ненужной сталью, покидала битву дамасская конница, повевая по ветру вперемежку белыми и синими бурнусами, заметённая красной пылью заката.
Но после столь неслыханного их натиска, после беспечных их дудочек и после их дерзкой пересмешки в самом разгаре сечи, чего никогда не видывали Тимуровы воины, преследовать эти уходящие войска было боязно. Казалось, не будь там второго войска, более могущественного, эти не вели бы себя так, словно у каждого припрятана где-то под седлом запасная душа.
Тимуровы сотники, уставившись взглядами вслед врагу, колебались: отбегают ли они, не заманивают ли?
Вопреки привычке, ни конница Халиль-Султана, ни столь же большая копьеносная конница Султан-Махмуд-хана на прытких монгольских конях не кинулись в погоню, хотя на волне преследования можно было, застигнув защитников врасплох, ворваться в открытые ворота города, как это удалось в Халебе.
2
Сидя наискосок в седле на вздрагивающем коне, Тимур смотрел на затуманенные густеющей пылью ряды дамаскинов, уходивших всё дальше и дальше в сторону Дамаска, и в их странной медлительности он видел не бегство разгромленного врага, а как бы продолжение задуманной игры. Казалось, эти ряды могли остановиться, наполниться новой силой и возвратиться сюда для ещё более удивительной, жесточайшей битвы.
Позади Тимура, теснясь, потные взлохмаченные лошади конницы храпели, фыркали, спеша отдышаться, взвизгивали, грызясь между собой, возбуждённые, озлобившиеся, скобля землю копытами. Всадники тяжело дышали.
Таких битв и, что того тяжелее, такой растерянности, такого испуга в войске Тимура не знавали, а если и случалось такое, давно запамятовали.
Тимура этот случай столь удивил и озадачил, что всё пережитое прежде отошло, отлегло, а на месте прежней тоски и досады поднялось смятение, которое он властно принялся подавлять в себе.
После стольких побед, суровых расправ с непокорными народами, когда уже давно впереди походов шёл его могущественный союзник — слава, вселяющая ужас в сердца врагов, вдруг явились какие-то дудочники и безнаказанно уничтожили, изрубили, испронзили столько мирозавоевательных воинов, сколько гибло лишь в самых жестоких и долгих битвах. Как это после множества походов по всему миру здесь, на тесном просёлке, городские гуляки, плясуны показали перед всем светом, что ничуть не боятся, даже когда на них надвигается сам Меч Аллаха! Не боятся, не носят в себе ни смущения, ни страха. «Ну и Дамаск!»
Но враг исчез, истаял в пыли и сумерках. Мирозавоевательное воинство остановилось среди дороги. Кто где остановился, там и стал на ночь.
Место было негодное для стана, но до удобного места, заведомо высмотренного и подготовленного бивака, до ночи нельзя было поспеть, да и обширное пространство, заваленное мёртвыми и ранеными, стонущее и взывающее к живым и здравым, нельзя было перейти и покинуть.
Пришлось перестоять ночь рядом с этим полем, порой улавливая в зовах и жалобах знакомые голоса. Но прежде рассвета в это поле заказано было ходить: опасались ночных засад, ловушек, коварных каверз.
Дымили костры. Боязливо прислушиваясь ко всем шелестам, шорохам и голосам ночи, десятки тысяч людей лежали, не ставя юрт, шатров, палаток, даже шалашей не воздвигнув, лежали прямо на земле, на старом тропинистом пути среди колючек, верблюжьих костей, всякой нечисти. Не спалось. Что-то угрозное мнилось всю ночь.
Недоспавшие, недобрые встали к рассвету.
Пошли прибирать поле.
Своих снесли к разрытым могилам. Хоронили, как мучеников, в тех одеждах, какие на ком оказались в смертный час. К обозам повели раненых. Кому было потяжелее, тех отволокли в холодок, в кустарник, чтоб умирали в стороне от толчеи.
Для павших дамаскинов тоже нарыли ям. Как их хоронить, не знали. Между ними были и христиане, и шииты, а то и иудеи: они там, в Дамаске, сжились вместе, вместе и встали за общую жизнь. Кого как хоронить, не разберёшь. Решили так: заодно они напали, заодно их и зарыть.
Но когда приступили к телам, раненых по обычаю добивая, немало пришлось поудивляться. У одного в бороду глядишь, вплетены ниточки бирюзовых бусинок. У другого ногти оказались позолочены. Он лежал навзничь, раскинув руки. Пригляделись, видят — ладони у него накрашены киноварью, а ногти позолочены. Эту позолоту жаль было кидать в яму, но никто не знал, как её соскоблить с ногтей. Вдруг внимание привлёк чернобородый, какой-то весь синий мертвец. Под разодранным воротом сверкнули на шее дорогие бусы золотые шарики вперемежку с агатовыми. Оказалось, трое бус надето у него на шее. Их, воровато озираясь, быстро сняли, но задумались: откуда он их столько набрал? Накрал? Надобычил? А где? Ни до каких полонянок дамаскины не поспели добраться, никакой добычей не потешились. Видно, мимоходом где-то своих пограбили. А ежели было у них это заведено, могло и на многих прочих шеях оказаться всякое добро — бусы ли, драгоценные цепи ли, да за щёки могли позасовывать всякое серебро и золото. Никому невдомёк было пристально оглядывать у них шеи или шарить пальцами за щеками. И что ж теперь делать? Хоть лезть самим в яму да переглядеть там всех снова, всех сброшенных туда! Но шарить в ямах не решились, даже когда у некоторых павших воинов султана Фараджа опять нашлись на шеях бусы и мешочки на тесёмках, а в мешочках — лалы, смарагды, золотые динары, исчерченные угловатыми письменами.