Рожденные на улице Мопра - Шишкин Евгений Васильевич
После чудовищного потопа, когда от землетрясения разорвалось брюхо Индийского океана и невиданные валы смертоносного цунами промыли несколько островных и прибрежных государств, когда повсюду на информационных экранах мира показывались разрушенные города и селения, дорогие курорты и жалкие хижины, утонувшие в грязной взбудораженной воде, когда называлось пока приблизительное, но катастрофическое количество жертв, Павел Ворончихин — однажды будто уколотый иглой в сердце, вспомнил о том, куда собирался брат Алексей. По спецсвязи он позвонил в российское консульство пострадавшего государства. Консул отвечал скоропалительно, чуть дрожащим голосом, он отвечал так, будто сам едва-едва выскочил из-под глыб воды:
— Ваш брат в списках без вести пропавших. Прилагаем все усилия, чтобы определить его судьбу.
Павел позвонил в Министерство по чрезвычайным ситуациям, своему приятелю, генералу Кащееву.
— Паша, я вылетаю сегодня туда, на место, с полевым госпиталем и гуманитарным грузом. Все, что в моих силах, сделаю…
Через двое суток Павлу позвонил Кащеев:
— Докладываю, Павел Васильевич. Твой брат не найден. Он находился в опасной зоне, в море, на катере, с главой муниципалитета. Катер не найден, люди с катера — тоже. Береговой отель, в котором он останавливался, уже не существует… Мы люди военные. Надо смотреть правде в лицо. Шансы очень малы. Нет их, Паша, почти!
Спустя месяц, после командировки в очаг стихии, генерал Кащеев встретился с Павлом Ворончихиным.
— Там смыты целые города, целые острова. Разом уничтожены некоторые островные народности. До полумиллиона погибших! Всех жертв не сосчитают никогда… Твой брат Алексей по-прежнему числится без вести пропавшим. Таких там сотни тысяч.
В родной Вятск на родную улицу Мопра к родному бараку Павел подъехал в дорогом «мерседесе», в генеральской форме, с майором адъютантом. Но фанфарониться не думал: служебный «мерседес» и адъютанта убрал с глаз долой, в офицерскую гостиницу ближнего гарнизона, и сразу переоделся в гражданское.
— Ты бы лучше в форме походил, Паша, — советовала Серафима. — Вон ты какой в форме снегирь. Поглядеть любо.
Коленька подозрительно оглядывал двоюродного брата, возможно, ревновал мать за такие слова; разве Коленька хужее будет, нешто этот дядька с блескучими нашивками на пиджаке и со смешными красными, как у жука пожарника, полосами на штанинах.
— Есть, так носим, нет — так в душе переносим, елочки пушистые! — восклицал Череп по поводу Павловой формы, опираясь на трость. Череп ходил нынче, прихрамывая и немного шепелявил ввиду выпадения почти всех зубов. — Форма видная. Но до той, которую я как-то раз у одного корейского фельдмаршала за ящик шурупов выменял, — ни в какое сравнение! Там эполеты, косицы шелковые…
Истертый порог, скрип половиц, пыльная духота открытого платяного шкафа, вздох хрипучих старых пружин дивана, тетрадки школьные на старой этажерке, — Павел очутился в прежнем, далеком, невозвратном мире, — мире, где не было дележа должностей, интриг и амбиций, не пахло большими, часто вонючими деньгами, где сбереглась провинциальная первозданность и, как говорил брат, естественность…
Когда заговорили об Алексее, Серафима заплакала. Череп сидел угрюм, дымно курил сигарету. Коленька остро вслушивался во все сказанные слова, сидел молчаливо навостренным.
— В цинковый гроб сгоревших солдат, — рассказывал Павел, — иногда личные вещи клали. Одежду, бывало, письма… Солдат должен иметь могилу. Цинковый гроб на родине вскрывать запрещено. А у матери на всю жизнь символ есть. Есть чему поклониться… По каждом человеке на земле должна могила остаться! Хочу рядом с могилой отца и матери Алексею символическую могилку сделать. Должно же что-то по нём остаться… Пусть он и далеко отсюда погиб.
Серафима пожала плечами. Она, похоже, не одобряла фиктивной могилы, но и препятствовать ее появлению не смела.
— Ты, Паша, — заговорил Череп, — солдат с Афгана и с Чечни с Алексеем не равняй. Там верно: матери надо поклониться могиле сына, а с Алексеем другое. Родителей ты своих не обманешь пустой могилой. А ежели простой символ какой, кто ж пойдет ему кланяться? У Алексея одна дочь еврейка в Израиле, другой сын — швед — где-то в Европе, третий — обалдуй московский. Никто из их сюда не попрется!
— Ну и пусть! — неуступно сказал Павел. — Все равно мету по Лешке на земле оставить надо!
Павел был убежден в своей правоте, слюнявить дальше тему не собирался. Но дальнейшую речь с родней вел очень вежливо:
— Завтра сорок дней, как Лешка пропал. — Собрать людей надо, обойти, обзвонить кого-то, соседей там, одноклассников… Словом, собрать всех, кто помнит… Серафима Ивановна, Николай Семеныч, ну как? Организуем стол в память Лешки?
Вечером Павел обследовал дом, шарился по шкафам, тумбочкам, даже в коридоре заглянул в завьюженный пылью времен чулан. Вещи Алексея, которые поначалу Павел думал символически захоронить, чтоб крест ставить не на пустом месте, попадались всё не те: детское пальтишко Лешки с пожженным рукавом, шапка цигейковая, побитая молью и с пролысинами от носки; не нашлось других значимых личных, символических предметов, только еще несколько школьных тетрадок, — их закапывать смысла нет.
Все же Павел от своей идеи отступать не собирался. Он принялся подбирать фотографию брата, которую прикрепит на крест. Но фотографий нашлось раз-два и обчелся, и уж тем более ни одной современной или приближенной к современности. То Алексей на школьном снимке с классом, там его лица почти и не разобрать, то он в команде на соревнованиях в пионерском лагере. Лишь одна фотография — студенческой давности: Алексей стоял рядом с Павлом. Эту фотографию мать хранила в рамочке на комоде. Но как быть? — взять да отрезать Алексея? или себя отрезать от Алексея?
Павел привык принимать решения, тупиковать — не по нему: он поставит крест без фото, символический крест на кладбище, с надписью «В память об Алексее Васильевиче Ворончихине».
— На клабдище-то, Паша, в форме ступай. Покажись отцу-матери, какой ты, — наказала накануне Серафима.
Павлу эти слова были подспорьем, он и сам подумывал пойти на кладбище в кителе. Зачем? — не объяснить.
Поутру он вышел мимо покосившихся дровяников, через заглохшие огороды на пустырь и пошагал по заросшей тропе к железнодорожному полотну и кладбищу с церковью. Он долго сдерживал себя, — даже как-то по-детски упрямо, будто сам с собой в «терпелки» играл, — шел и не поворачивал голову в сторону мамаевой голубятни.
В небе звенел жаворонок. Все было будто из детства, юности. Павел задрал голову, чтобы найти темную звенящую точку в небе, а потом посмотрел и на мамаеву голубятню. Но никакой голубятни уже не было! Лохматились, как много лет назад, кустарники, малина в мамаевском огороде, береза росла, черемуха, а голубятни — нет, да и самого сарая, на котором лепилась голубятня, не было. Павла это не столько порадовало, сколько насторожило: вдруг Татьяна съехала, растворилась навсегда во времени, в этом воздухе, в этой песне жаворонка из далекого детства и юности… Шел и настороженно косился на бывший мамаев дом, на пустоту от голубятни.
Прикладбищенская церковь Вознесения Господня, где Павел собирался поставить заупокойные свечи, оказалась закрытой на капитальный ремонт. Из-за церковной ограды Павла поначалу облаял дворняжистый пес-пустобрех, затем показался сторож в шубной безрукавке на голое тело.
— Обседает церковка на один бок. Фундамент крепют, — объяснил Павлу сквозь ограду церковный сторож, приструнив собаку.
Поблизости от церкви стоял вагончик, а по-за ним — деревянный сарай: то ли склад, то ли похоронная «памятниковая» мастерская, у ворот сарая лежали мраморные и гранитные плиты. Дверь в вагончик была не заперта. Павел заглянул, увидел старика за столом, курящего папиросу.
— Мне нужен крест могильный. Можно здесь купить?
— Можно — токо осторожно! — рифмованно ответил старик и громко, аж чахоточно, закашлялся.