Анри Труайя - Свет праведных. Том 1. Декабристы
Он даже попытался перевести оду на французский – может быть, когда-нибудь сможет прочитать ее Софи… Писать ему было не на чем и нечем, надо было все держать в голове. Сначала его развлекло это занятие, потом стало раздражать, и, наконец, он разочаровался. Поэзия Пушкина – такая точная, такая музыкальная – не позволяла выразить себя на ином языке, кроме родного.
В самом деле:
«…Favoris d’un destin volage,
Tyrans du monde, frissonnez!
Et vous, écoutez-moi, courage,
Debout, esclaves prosternés!..»
Нет, это немыслимо! И даже слова «вольность» ни в каком другом языке нет! Все это настолько же отвратительно звучит по-французски, насколько прекрасно по-русски! Ему вдруг вспомнилось, как он корпел над латинскими переводами, которые задавал ему месье Лезюр. И одна фраза всплыла со дна памяти подобно пузырьку шампанского в бокале: слова Горация, обращенные к его рабу Давусу. Гораций приглашал Давуса участвовать в сатурналиях, которые проводились в конце года и где упразднялись все различия между хозяевами и слугами. «Age… liberate decembri utere…» – сказал он. «Воспользуйся декабрьской свободой!..» Николай усмехнулся. «Наша декабрьская свобода продержалась куда меньше времени, чем римские сатурналии», – подумал он.
Тем не менее шли дни, и в Алексеевском равелине дисциплина становилась несколько менее строгой. Унтер-офицеры, охранники и солдаты старались облегчить существование узников. Николая неожиданно перевели в более просторную камеру. Помогая арестанту устроиться на новом месте, тюремщик приговаривал:
– Тут вам будет хорошо. Это самая лучшая камера, раньше в ней содержали Пестеля…
Николай был потрясен. Бросил взгляд на тюфяк – его не меняли, значит, Пестель лежал на нем в последнюю свою ночь. И посещавшие его накануне казни мысли вылетали в мир через вот это вот окошко… Едва ушел охранник, Озарёв принялся изучать стены – сверху донизу – в надежде обнаружить хоть несколько слов, выцарапанных острием гвоздя. Нет, камни молчали – гладкие, без каких-либо знаков, потолок, выбеленный известкой, тоже. Он стал шагать взад-вперед, думая, что, шагнув сейчас, попадет в след, оставленный казненным. Он довольно сурово критиковал Пестеля при жизни, но теперь думал о нем иначе: ведь руководитель Южного общества, единственный из всех декабристов, предчувствовал: полумеры при государственном перевороте способны удовлетворить нежные сердца, но они уменьшают надежду на успех. Пестель понимал, что толпа не может завоевать свободу, если во главе ее не встанет вождь такой же деспотичный, такой же решительный, не менее жестокий, чем тот, против которого он поднимает массы; что настоящий революционер обязан быть гуманным, когда ставит себе цель, и бесчеловечным, когда речь заходит о средствах ее достижения. Урок 14 декабря теперь стал совершенно ясен. Мятежники проиграли, потому что были мечтателями, художниками, детьми… Над ними – не хватало главаря, диктатора с железной рукой, под ними – не хватало бесчисленных масс народа. Ах, как горько Николай сожалел о том, что не мог поговорить с Пестелем перед казнью! О чем думал этот холодный материалист в момент, когда поднимался на эшафот? Был ли в нем страх перед тем, что ждет его в ином мире? Разочаровался ли в себе – ведь поставил не на ту карту? Гордился ли, что сохранил верность своим политическим убеждениям? Николай надеялся, что верно самое последнее предположение. Ему необходимо было в это поверить – хотелось же оправдаться в собственных глазах.
Окно новой камеры, как и прежней, выходило на Неву. Издалека, как и в прежнюю, сюда доносились городские шумы. Иногда, проплывая мимо стен крепости, медлила лодка, женский голос выкрикивал чье-то имя, мужской, охрипший, тоскливо отвечал из окна камеры. А часовой сверху кричал:
– Убирайтесь отсюда! Запрещено!
– Да погоди ты! Не видишь разве – мы на мель сели! – отвечали гребцы.
И, пока они притворялись, будто никак не могут отчалить, арестант и пассажирка успевали обменяться еще несколькими фразами по-французски.
– Прекратите! – снова кричал часовой. – Убирайтесь, говорю, стрелять буду! Ну, ра-аз, два, три!
– Хорошо-хорошо, не сердись, братец!
И лодка с ленивым плеском удалялась.
Семьи осужденных платили владельцам лодок за такие ночные прогулки к крепостной стене бешеные деньги. Несколько раз Николаю казалось, что он узнает в ночи голос жены. И с каждым разом, убеждаясь, что ошибся, все больше и больше печалился, все сильнее и сильнее тосковал.
Однажды отец Петр Мысловский сообщил ему, что царь, тронутый мольбами своего окружения, согласился на регулярные посещения заключенных крепости их родными и женами.
– И когда же начнутся такие посещения?
– Как будто со следующей недели.
– Ох, нам это было уже столько раз обещано!
– Теперь обещано официально.
– Батюшка, батюшка, разве может быть в России что-то официально обещано? Вы же отлично знаете, что нет! Мы живем лишь под знаком доброй царской воли…
Говоря со священником, Николай заметил вдруг, что у того на шее – орден Святой Анны. Наверное, царь наградил отца Петра за услуги, оказанные им, церковным пастырем.
– Поздравляю вас! – сказал с улыбкой.
Но Мысловский покраснел, словно его застали, когда он делал что-то недостойное, и тяжело вздохнул:
– Нет, друг мой, не стоит поздравлять. Это награда тягостна для меня… Но что тут поделаешь? Я же не могу… я же не могу всегда и от всего отказываться!
Он поспешил уйти. Николай забрался на табуретку – только так можно было выглянуть в окошко. При свете заходящего солнца воды Невы казались расплавленным металлом. Город отсвечивал вдали розовым, черным и золотом, блестками оконных стекол, куполами, шпилями и крестами соборов… От причала крепости отошло суденышко, на корме стоял отец Петр Мысловский – простоволосый, с развевающейся по ветру бородой. Его четко вырисовывавшийся на фоне воспламененной закатом воды силуэт казался твердым, словно панцирь жука-скарабея. Священник поднял руку и благословил тюрьму. «Вот и еще один день заканчивается, – подумал Озарёв. – Радоваться этому или сожалеть о нем?» Он до сих пор не знал, передал ли Розников его записку Софи. Надеясь таким путем придать смысл своему существованию, он принялся упрямо повторять себе, что отец Петр Мысловский прав, что жена скоро навестит его, что она теперь станет приходить часто…
Небо нахмурилось. С островов потянуло ароматом акаций. Там – в садах – наверное, садятся ужинать, и дамы вышитыми платочками отгоняют комаров…
Когда вышла луна, она залила серебряным светом всю камеру, черная тень решетки нарисовалась на белой стене.
* * *К счастью, сведения, полученные от священника, и впрямь оказались верными. В середине сентября Николая вывели из камеры и привели под конвоем в комендантский дом, где его ожидала Софи. Под внимательным взглядом генерала Сукина они обнялись, что-то лепеча и плача от радости. Когда первое волнение немного улеглось, Николай тихо спросил:
– Розников передал тебе мою записку?
– Да, – улыбнулась она. – Ну, и как ты мог мне посоветовать вернуться во Францию?
– Но послушай, Софи, это ведь единственное разумное решение. Что тебе делать в Санкт-Петербурге, когда меня отправят на каторгу?
– А я и не намерена оставаться в Санкт-Петербурге!
– Как это? А куда ты собираешься уехать? В Каштановку? Чтобы жить там вместе с моим отцом?.. Я не хочу этого! Ни за что на свете не хочу!
Она опять улыбнулась – совсем безмятежно – и шепнула:
– Я последую за тобой в Сибирь!
Николай чуть отшатнулся:
– Ты сошла с ума! Это невозможно!
– Отчего невозможно? Княгиня Трубецкая уже на пути к мужу. Уже собираются в дорогу, вот-вот выедут Мария Волконская и Александрина Муравьева. И другие жены декабристов направили ходатайства о том, чтобы им выдали подорожную для следования в Иркутск. И я, со своей стороны, тоже успела кое-что предпринять…
Счастливый донельзя, едва не растаяв от счастья, он все-таки попытался возразить, урезонить:
– Но ты подумала о том, что у тебя там будет за существование? В этой дикой стране, в этой пустыне! Тебе же не разрешат поселиться поблизости от каторги! И не дадут права видеть меня тогда, когда тебе хочется!
– И все-таки я буду гораздо ближе к тебе, чем если останусь тут!
– Ты погубишь лучшие годы своей жизни! Ты станешь жалеть, что выбрала для себя это изгнание, это чудовищное изгнание – бесконечное, безнадежное!.. Софи, моя Софи, любимая моя! Я не могу принять от тебя такой жертвы!
– А я тебе говорю, что мне было бы куда тяжелей жить вдали от тебя, чем пойти за тобой в ад! – торопливо, задыхаясь, пробормотала она.
И, словно бы устыдившись такого признания, отвела взгляд. Николай прижал жену к груди, и ему показалось, что он растворился в ней навеки. Наказание стало для него наградой, отчаяние обернулось утешением. Эта минута весила больше, чем все воспоминания вместе взятые.