Павел Поляков - Смерть Тихого Дона. Роман в 4-х частях
На эти слова Церетели поднимается такой галдеж, вой и рёв, что комиссар Дыбенко приказывает закрыть, прекратить заседание. Так, в четыре часа утра восемнадцатого января восемнадцатого года, кончилось то, о чем мечтали десятки русских революционных поколений. Задушили. И сразу же новые аресты, убийства членов Учредительного собрания Кокошкина и Шингарева...
«Новая жизнь» написала по сему поводу: «Да здравствует Учредительное собрание! - раздалось на улицах Петрограда и Москвы. За этот возглас «народная власть» расстреливала манифестантов. Девятнадцатого января Учредительное собрание умерло, предвещая своей смертью муку для истерзанной страны и народных масс... лучшие русские люди почти сто лет жили идеей Учредительного собрания, в борьбе за эту идею погибли в тюрьмах и ссылках, каторге и на виселице тысячи интеллигентов и десятки тысяч рабочих и крестьян... пролиты реки крови... и вот «народные комиссары» приказали расстрелять демократию». Так взвыл теперь творец «Буревестника», личный друг Ленина, певец босяков Максим Горький. И быстро замолчал. Закрыл ему газетку дружок его любезный Ленин. Тоже придушил.
Так покончили большевики с демократией в России. Не одно кровавое воскресенье, а, боюсь, десяток лет кровавых будет, прежде чем их сколупнут... Тут нужно напомнить еще одну вещь: то, что казачество наше на Государственном совещании в Москве, в середине августа прошлого, семнадцатого, года от имени двенадцати казачьих войск послало свою делегацию, в которой от Дона были Л.Попов, М.Генералов, Н.Мельников, А.М.Каледин. Каледин прочел это от имени всех казаков, что Казачество, не знавшее крепостного права, искони свободное и независимое, пользовавшееся и раньше широким самоуправлением, всегда осуществлявшее в своей среде равенство и братство, не опьянело от свободы. Получив ее, вновь вернув то, что было отнято царями, крепкое здравым смыслом своим, проникнутое здоровым государственным началом, спокойно, с достоинством, приняло свободу и сразу воплотило ее в жизнь, создав в первые же дни революции демократически избранные войсковые правительства, сочетав свободу с порядком. Вот как сказали наши. И еще: Казачество с гордостью заявляет, что полки его не знали дезертирства... Внимательно слушали Каледина все, а особенно большевики, сразу же понявшие, с кем они в лице казаков дело иметь будут. И взяли Каледина как первого на заметку. Вот тогда они всё обдумали, и уже 29 августа пошла гулять по Руси провокационная телеграмма о его присоединении к Корнилову и об угрозе прервать сообщение Москвы с Югом. Поняли товарищи, что единственным их организованным врагом, врагом идейным, имеющим, за что постоять, являются казаки. Недаром вопит теперь Троцкий: Южный фронт - казацкий фронт. Дон - очаг контрреволюции. На Дону восстание вспыхивает за восстанием. На Дону разрешается не только судьба всего казачества, но и всей революции.
Дело идет не о Доне, а о всей революции. Пора нанести удар самому заклятому врагу...
Снова быстро, будто боясь, что отнимут у него бутылку, пьет хорунжий еще один глоток, прислонившись к стенке, глядя в потолок, продолжает:
- Вот и идут они, вся Россия, тысячу лет проституировавшаяся царями, и теперь, после расстрела большевиками ее демократии, послушно топающая с винтовками на нас. И кто ведет - господа царские офицеры и царский генеральный штаб. Почти поголовно. И ведут на царский манер организованную красную гвардию, а как ведет она себя у нас, сами вы своими глазами видали. И напомнило их поведение мне времена атамана Булавина, когда, как писали казаки тогда: «А нашу братью, казаков многих, пытали и кнутом били, и носы, губы резали напрасно, и жён, и девиц в постели брали насильно, и чинили над ними всякое надругательство, а детей наших, младенцев, по деревьям за ноги вешали!».
Хорунжий вдруг вскакивает и смотрит на слушающих его, замерших в молчании его подчиненных.
- Вот она, Русь-матушка неизменная. Свершилась мечта ее крайних революционеров, исполнилось то, что они так восторженно цитировали:
Народ мы русский позабавим,
И у позорного столба,
Кишкой последняго попа
Царя последняго задавим.
Пошли мы, Миловановы, за нее, за Русь святую, в четырнадцатом году, трех сыновей собрал отец мой на службу и помню, как тяжело вздыхал дед мой и жаловался: коней внукам добрых покупать надо, придется скотинку с базу гнать и лучших быков наших, Козыря, Калину, Ермака и Сокола, продавать... Всё мы казаки отдали, десятки тысяч голов положили, и вот прут они теперь на нас только потому, что хотим мы жить по старому нашему казачьему обычаю. Уничтожить нас хотят, смести с лица земли. Вот он, народ русский, о котором русский же писатель Бунин писал: глубоко он скверный, грубый, а главное - лживый дикарь. А Россия? Писал о ней поэт-славянофил:
В суде черна неправдой чёрной
И игом рабства клеймена,
Безбожной лести, лжи тлетворной
И лени мертвой и позорной,
И всякой мерзости полна!
А что другой русский поэт писал, отправляясь на Кавказ:
Прощай, немытая Россия,
Страна рабов, страна господ,
И вы, мундиры голубые,
И ты - послушный им народ!
А Пушкин? В письме князю Вяземскому в июне 1826 года писал: «Я, конечно, презираю отечество мое. Услышишь - он удрал и никогда в проклятую Русь не вернется».
А что Толстой в своем «Хаджи Мурате» писал? Слушайте: «Чувство, которое испытывали чеченцы, все, от мала до велика, было сильнее ненависти. Это была не ненависть, а непризнание этих русских собак людьми и такое отвращение, гадливость и недоумение перед нелепой жестокостью этих существ, что желание истребить их, как желание истребить крыс, ядовитых пауков, волков было таким же естественным чувством, как чувство самосохранения». И тот же Толстой устами казака Ерошки говорит: «- А то раз, сидел на воде, смотрю рыбка сверху плывет. То-то мысли пришли - чья такая рыбка? Должно, думаю, ваши черти солдаты в аул пришли, чеченок побрали, ребеночка убил какой чёрт, взял за ножки да об угол. Разве не делают такого? Эх, души нет в людях...».
И тот же Толстой в письме настрочил А.Толстой: «Поверите ли, что, приехав в Россию, я долго боролся с чувством отвращения к родине и теперь только начинаю привыкать ко всем ужасам, которые составляют вечную обстановку нашей жизни...».
Хорунжий вытирает выступивший на лбу пот, быстро делает глоток из бутылки, ставит ее на пол, качнувшись, держится за стенку и почти кричит:
- На конгрессе Лиги Мира и Свободы в 1867 году сказал русский Бакунин: я, русский, открыто и решительно протестовал и протестую против самого существования русской империи, этой империи я желаю всех унижений, всех поражений, в убеждении, что ее успехи, ее слава были и всегда будут прямо противоположны счастью и свободе народов русских и нерусских, ее нынешних рабов!
Х-ха! Еще, в последний раз, царя Ивана Грозного вспомню: устав от убийств, заявляет он, что уйдет в монастырь. Его упрашивают, плача, в отчаянии, только бы он и дальше оставался. Остается Иван. И дальше бьет, мучает, пытает, сжигает и колесует. Наконец, умирает. В глубочайшем трауре плачет в церквах народ, молясь за «грозного царя» и за спасение его души. В народных песнях жестокости Ивана народ опевает как государственную необходимость - он уничтожает «измену»... Вот, умерли царские иваны, пришли иваны социалистические, и прет народ русский на девственные степи наши...
Милованов закрывает глаза, голова его падает на грудь, да что он, уснул, что ли?
Ювеналий бормочет:
- Ну это он того, пересолил. Нельзя медаль только с одной стороны глядеть...
Семен вспыхивает:
- А что, скажешь, не прав он? Тут, по его мысли, вся закваска в том, что сидевший веками в рабстве народ никогда сам себе ничего приличного придумать не сможет, а из одной формы холуйства в другую влипнет. Вот что он сказать хочет.
Милованов вдруг снова поднимает голову и раскрывает красные от бессонницы и алкоголя глаза.
- Н-дас! Вот теперь у них и получается. Бога они того, скассировали. Ученые их, видите ли, говорят: набегала на берег моря волна, набегала, сотни миллионов лет работала, да и появилась первая, этакая примитивная, амеба, что ли. Стала она развиваться, расти и прошли еще миллионы лет и выросли из нее и ихтиозавры, и бронтозавры, и обезьяны, и, наконец, хомо сапиенс из пещерного человека вылупился. Просто всё и понятно. А главное - без Бога. А скажите вы мне - слыхали ли вы украинскую побаску о попе? Вышел он на амвон проповедовать и говорит:
- Сначала, хлопцы, ничого нэ було, а стояв одын плытэнь.
А один из прихожан из задних рядов и спрашивает:
- А скажить вы нам, пан-отэць, а в вищо ж колья вбывалы?
И тем положил попа своего тот хохол на обе лопатки. Так вот и у безбожников, о кольях они и не подумали. А во что их, колья эти, вбивали, сами вы гляньте, высуньтесь в окно, посмотрите на небо звездное, и поймите, что какой-то Великий Механик всё это устроил. Техникой увлекшийся Гений. Но, между прочим, и нас, и душу нашу живую выдумавший. Вот Он то и руководит всем. Он, для которого земля наша в мире Его только песчинка малая... Вот и спорить нам никак не следует, а этакое соревнование между господами учеными и верующими на демократических началах устроить. Пусть докажут они нам, кто прав, а мы послушаем, одно зная, что ничего в мире нет, чтобы начала не имело, а его кто-то положить должен был. И без злобы и ненависти, без уничтожения друг дружки, без подленького вопросика: «Како веруюши?», а в добром, в искреннем желании найти ответ правильный. А как они, теперешние пришельцы, начали? Церкви наши поганить стали, иконы жечь, алтари осквернять: «Крой, Ванька, Бога нет!», - кричать. Вот и поднялись мы за Дон чистый, светлый, верующий. За степи... А они, в какое время года ни возьми - сказка одна. Зимой вон, у нас с правого берега глянешь, легла она, полоса по степи скованного льдом Дона и чернеют на стрежне незамерзшие полыньи и вьется над ними холодный парок. И стеной стал на другом боку безлистый лес, и вьются над ним грачи и вороны, и чернеют на берегу Дона челны и баркасы, вытащенные из реки при первых заморозках. Придавил морозец крепко, пролегла еще не совсем укатанная дорожка в снегу и бегут по ней санки, и свистит в ушах ветер от ходкого бега коней. Стройными рядами в центре, гурьбой разбежавшись по проулкам, стали по хуторам и станицам высокие рубленые, круглые курени с балясами и крыльцами, с узорчатыми украшениями на окнах. Высоко в небо взмыли кресты колоколен, радуют взор вывески на площади: «Потребительная лавка»... «Кредитное товарищество»... «Камера станичного суда»... «Приходское училище»... «Области Войска Донского Усть-Медведицкое станичное правление»... лавки... магазины... дома взьезжие... И стоит она, знаменитая наша Пирамида, спускается одной стороной своей к высокому меловому обрыву, туда, где заворачивает Дон и с трех сторон огибает станицу. Пирамида - гора, на чьём склоне и стоит станица наша. А там, на юге, с самого верха Пирамиды, пошли, побежали к Дону балки-овраги, и куда с нее ни глянь, страсть как далеко видно. В старое время была она лесом заросшая, и скрывались в том лесу бежавшие из Московии бедняки. А на речке Вороне построили казаки монастыри, мужские и женские, для одиноких казаков и казачек, стариков и старух. Вот отсюда и начиналось в те времена Дикое Поле. Устье речки Хопра было конечным пунктом казачьего расселения, а по самому Хопру шел тракт с Дона на Москву. Да, монастыри наши, прибежище старых израненных бойцов и вдов-казачек. Вон и знаменитые наши сидельцы Азовские, развалины города оставив, пошли и поставили монастырь, а атамана своего игуменом избрали. Лишь после Петра Первого началось заселение левого берега Дона. И не так казаками, как бежавшим из Московии людом. Занимала тут земли и войсковая старшина наша, получавшая за заслуги огромные участки, и селила на них приведённых из России мужиков. Вон, атамана Денисова возьмите, умирая, оставил он наследникам своим тысячу семьсот душ такого народца. А бежавшие из Московии от рабства и религиозных преследований селились по Медведице и Иловле, оседали в лесах и балках, строили сами и монастыри, и скиты. Со страшной жестокостью преследовала Москва раскольников, и спасались они у нас, находя и приют, и привет. Тогда же возле Бахмута открыли казаки копи соляные и сбежался на них из Москвы работный люд. Чтобы вернуть их назад, послал тогда царь Петр войско под начальством князя Долгорукова, и стал за казачье добро и право атаман Булавин, забрал Черкасск в свои руки и решил царю не покоряться. Но - победил Петр, сжег и разрушил сорок четыре казачьих городка, до тридцати тысяч казаков перебил и пустил вниз по Дону несчетные плоты с повешенными на них казаками. С уцелевшими семью тысячами ушел тогда сначала на Кубань, а потом в Турцию, атаман Некрасов и живут потомки их и по сей день в Турции. Давно прошли те времена. Стал Дон после атамана Булавина из самостоятельного государства московской провинцией, постепенно заселился округ казаками, и зазеленели поля наши пшеницей и рожью, и выросли сады, и построились по речкам запольным бессчетные хутора и станицы. На месте старого скита возле Усть-Медведицы основали казаки Преображенский монастырь, а по верху Пирамиды разрослись степные травы и покрыли ее цветами, как скатертью самобранной. Но недолго простоял и этот монастырь. Узнала Москва, что скрываются там раскольники, и послала против них войско. И созвал игумен братию свою на молитву и стали они просить Бога защитить, закрыть их от войск вражеских. И было им по молитве их: двинулась часть горы, оторвавшись от Пирамиды, и покрыла собой монастырь, не позволив пришельцам осквернить святыни его, и поныне живет в нашем казачьем народе легенда, что снова появится из-под земли, как только воссияет на Дону правильная вера и станет он снова самостоятельным... И вот, снова двинулись на Дон наш полки московские и встретил их изменник войсковой старшина Миронов. Скрылись защитники станицы по балкам и, организовавшись, напали ночью на занявший станицу батальон красной пехоты. И уничтожили его. Удрал Миронов, сосчитали казаки свои потери, и оказалось у нас шестнадцать человек убитых казачат-партизан. И схоронили мы их на вершине Пирамиды и поставили там высокий крест, и видать его далеко-далеко. Стоит он там, и сам Бог знает, сколько еще придется схоронить нам казачат наших, защитников вольного Дона, степи нашей привольной. Степи, над которой величественно и спокойно, плавно парит орел, взмывают ввысь кобчики, носятся ласточки и зовет перепел подружку свою: «Пить пойдем, пить пойдем, пить пойдем...». И гуркают в зарослях верб дикие голуби и ругаются: «Витютень, дура, просыпал табак». И поёт, стоя высоко в воздухе, жаворонок, и жужжат пчелы и стрекозы, проносятся и бегают, сгорбившись, перепелки и вальдшнепы. И пахнет тут мятой и медом, сухой травой и тысячью иных запахов, идущих от трав и цветов степных. И всходит над степью солнце и приветствует его в радости всё цветущее и поющее на ней. А вон они - стеной стали хлеба наши, колышутся на ветру и пшеница, и рожь, и идут по ним от ветра волны, и перебегают на степной ковыль, и уходят туда, к горизонту, к морям теплым, к древнему Старочеркасску и Азову, славному городу. Кличет тут стрепет жёнку свою, свистит суслик, крутит головой пучеглазая сова, важно расхаживают дудаки. Широко и привольно раскинулась степь наша, дошла до Кавказских гор, до Черного моря, до Урала-реки и остановилась перед болотами Московии. И кто только тут не побывал: скифы и бродники, печенеги и готы, гунны и хозары, половцы и татары! И приходили сюда греки и византийцы, арабы и индусы, хивинцы и персы, и скакали храбрые амазонки. И все ушли, и остались только мы - казаки, еще в 850 году, в Гремячем Ключе, принявшие веру православную от Кирилла и Мефодия, учителей славянских.