Александр Борщаговский - Русский флаг
Маша любила. Большое чувство, открытое и глубокое, захватило девушку.
Оно было сильнее всего: слез матери, угрюмого молчания отца, чувства вины перед Зарудным… Осталась только боязнь за жизнь Мартынова, сжимавшая иногда сердце Маши так сильно, что она вставала со стула и, выбежав на крыльцо, жадно глотала холодный мартовский воздух.
Она давно любила Мартынова. Ждала, не понимая собственной тоски и смятения. Как она могла хоть на минуту усомниться в том, что Алексей приедет, что именно этот насмешливый, простой, хороший человек будет любить ее и будет с ней?! И что самое удивительное — чувство Маши было так велико, что оно не просило ответа, не сомневалось в Мартынове еще и тогда, когда он ни словом, ни взглядом не мог сказать ей о своей любви.
Она уже не была восторженной девушкой, покинувшей два года назад Иркутск. Августовские дни минувшего года наложили резкий отпечаток на характер Маши. Человек стал для нее чем-то и более близким и более возвышенным, чем прежде. Истерзанное человеческое тело, шершавая рука, беспомощно вытянувшаяся вдоль тела, боль, разлитая смертельной бледностью по обветренному лицу усатого матроса; детская беспомощность прерывистого, хриплого дыхания, которое заставляет тревожно останавливаться у постели; первая улыбка очнувшегося человека, еще не объявшего разумом великой истины: жив! — все это, прежде скрытое от Маши, стало самым важным, самым близким, приобщило ее к осмысленной жизни.
Мартынов ответил ей таким же чувством. Просыпаясь, он искал ее глазами. Маша брала его руку и гладила ее, Мартынов неторопливо и тихо рассказывал об Иркутске, о долгом своем пути на Камчатку.
Вильчковский относился к Мартынову с особой нежностью и за глаза называл его "грачом". Когда доктор был уверен, что есаул дремлет, он говорил Маше: "Ваш грач".
Однажды Мартынов спросил у Вильчковского:
— Доктор, почему вы меня прозвали грачом?
Вильчковский посмотрел на него сквозь очки удивленно, метнул укоризненный взгляд на Машу и наконец смущенно сказал:
— Извините, давать прозвища — корабельная привычка. У нас это принято.
— И мне нравится, — поспешил сказать Мартынов. — Но почему грач?
— Вы появились у нас в тот день, когда в Россию прилетают грачи. На Герасима-грачевника. И такой же взъерошенный, багрово-черный. А с вами и весеннее беспокойство… Впрочем, пусть уж вам лучше Машенька растолкует.
— Ну что ж, грач так грач. Не последняя птаха на земле.
Через две недели прибыл из Гижигинска Степан Шмаков, оправившийся от болезни.
Часто заглядывал Завойко. Задавал множество вопросов о Муравьеве, об обстоятельствах, при которых было принято решение о снятии, как будто хотел увериться, что в Иркутске были употреблены все усилия, чтобы помочь Камчатке. Есаул многого не знал, но высказывал предположения, нравившиеся Завойко смелостью и основательностью.
— Откуда у вас эти бумаги? — спросил Завойко при первом визите, протягивая Мартынову бумажник Трифонова.
Мартынов нахмурился:
— Этот человек стрелял в меня. Приказчик американского купца Бордмана в Гижигинске.
— Вот как! — Завойко даже вскочил со стула. — Значит, правда? Откупился, мерзавец!.. Меня не сумел упросить, нашел защитников выше. Разбойник, несчастье целого края, а ведь ничего не поделаешь. Ни-че-го, господа! — возмущенно протянул он, обращаясь к Вильчковскому. — У нас коли денег вдоволь, так и суд милостив, — он потряс определением иркутского губернского суда. — Наворовал три тысячи рублей — ты и человек. При шести — личность, а ежели черные дела твои принесли пятнадцать тысяч капиталу, тебя и в почетные граждане запишут. Купец первой гильдии! Нет, шалишь! Этого я верну в острог!
— Сомневаюсь, — усмехнулся Мартынов.
— Напрасно сомневаетесь! — разозлился Завойко. — Я добьюсь своего, какие бы препятствия мне ни чинили.
— Трифонов мертв…
Завойко уставился на есаула широко открытыми глазами.
— Мертв, — повторил Мартынов. — Я убил его и взял бумажник. Там были и деньги…
— Деньги целы-с… — Завойко не мог скрыть охватившей его оторопи. Но позвольте… На каком основании вы… э… сделали это?
Мартынов на минуту закрыл больные глаза. Мохнатая фигура Трифонова двигалась на него сквозь пургу.
— У меня не было другого выхода, — проговорил есаул. — Он охотился за мной.
Рассказ Мартынова объяснил все обстоятельства дела. Оставалось неясным, знал ли Бордман о намерениях Трифонова.
Завойко помрачнел.
— Шакалы! — почти простонал он. — И в этакую пору оставить край! Глубокое искреннее горе прозвучало в словах Завойко. — Бросить его черным стервятникам на поживу и растерзание! Голубчик мой, — обратился он к Мартынову. — У вас хоть и одна рука и штыков не много останется на Камчатке, а вы не давайте им воли, не позволяйте порядки свои заводить.
— Постараюсь, — Мартынов участливо глянул в опечаленные глаза губернатора. — У меня рука тяжелая.
— Я не силы боюсь, а подлости людской. Золото сильнее пули ранит. Завойко все тыкал пальцем в раскрытый бумажник. — Хитрость тоньше штыка. Ведь вот как хитро мистер Бордман письмо написал, — он извлек из бумажника уже изученное письмо Бордмана мистеру Макрею, жителю Сан-Франциско. — Тут и имени подателя нет, а уж подлости с избытком.
Он бегло перевел некоторые места из письма:
— "Если эта деревенщина чудом доберется до тебя, выслушай его и реши, что с ним делать. Он говорит, что знает нечто важное об Амуре — большой реке, на которой, кажется, живут китайцы. По-моему, глупости. Набивает себе цену. Не представляю себе, что можно сообщить о реке, которая уже положена на карту. Впрочем, дьявол его разберет. Если его новость действительно чего-нибудь стоит, поблагодари мысленно меня. Его можешь использовать на кухне. Эти мужики усердно делают черную работу…" Какова сволочь! А?"…колют дрова, носят воду не хуже негров"… И все в таком духе: грязь, пакость, волчий вой.
Он вдруг резко повернулся к Мартынову:
— Ну-с, голубчик, каково-то у вас на сердце? Все-таки человека убили!
— Ничего на сердце, — ответил есаул, — спокойно.
В середине марта есаул стал двигаться по палате. Он часто усаживался у окна, из которого была видна часть Петропавловска и мачты стоящих в порту кораблей. Расспрашивал Машу обо всем, что видел за окном.
— Мне принимать губернию, — говаривал он шутливо, — мое добро. Василий Степанович хозяин бывалый, того и гляди, надует, из-под самого носа вулкан увезет…
Однажды он спросил Машу о Зарудном. Имя чиновника чаще других упоминалось в письмах. Где он? Не случилось ли и с ним беды? Он хотел бы познакомиться с Зарудным.
Маша обещала привести его.
На Зарудного легли многочисленные обязанности по снятию порта: Завойко сделал его своим ближайшим помощником до первого апреля, когда было назначено отплытие судов. Зарудный редко приходил домой. Носился по батареям вслед за Василием Степановичем, руководил описью имущества, наблюдал за подготовкой архивов и бумаг, накопившихся за много лет. Все время был с людьми, обескураженными приказом о снятии порта. "Как долго они будут находиться в море? — спрашивали встревоженные жители. — Нельзя ли, вопреки общим указаниям, захватить с собою хоть старинный мелодиум, купленный за большие деньги? Неужели нужно бросить и собаку, к которой привыкла вся семья?"
Зарудный уже как будто и забыл о своей душевной боли. Все потонуло в большом человеческом горе, каким явилась эвакуация.
Люди неохотно покидают насиженные гнезда. Неказистый дом, поставленный на обрывистом, холодном берегу, счастье, взятое с боя у нужды, у жизни впроголодь, у суровой, несговорчивой природы, дороги вдвойне.
И вдруг все рушилось, смятое, поваленное бедствием. Все, кроме вещей, нужных в дороге, упало в цене. На Камчатке мало людей, имеющих деньги, а для купцов обывательские дома, которые все равно не увезти, — сомнительный товар. Впереди бурный океан, неизвестная, необжитая земля, новая нужда, болезни детей, тяжелые переходы и неприятель, которому ничего не стоит потопить транспорты с женщинами и детьми в отместку за прошлогоднее поражение. Все это наполняло людей тревогой.
Люди осаждали дом и магазин купца Жерехова. По совету Завойко, Лука Фомич решил на старости лет отправиться в неизведанные края. Азарт молодости проснулся в жилистом, крепком еще старике. Повеселевший, говорливый, он проводил дни в магазине, вместе с приказчиками, с медлительной женой и сыном Поликарпом, который оставался еще на год на Камчатке. Жерехов распродавал остающимся жителям все, чего нельзя было увезти на транспорте. Торговал дешево, с какой-то лихой, не стариковской бесшабашностью.
Проводя дни в терпеливых разъяснениях, в разговорах с камчадалами, Зарудный отлично понимал, какие бедствия принесет краю упразднение порта и губернаторского правления. Установление твердой русской администрации на Камчатке явилось несомненным историческим благом для камчадалов и коряков. Они были спасены от поголовного физического истребления, которому их обрекли хищные купцы, разбойные ясачники и чужеземные мародеры.