Сергей Зайцев - Петербуржский ковчег
Устиния говорила, что у господина Карнизова неприятные глаза — непонятного цвета и блестящие; говорила, что заглянуть Карнизову в глаза никак не удается — он имеет обыкновение прятать их. Зато когда ты на него не смотришь, он так и разглядывает тебя, — словно прикасается чем-то липким — это так и чувствуешь; когда Карнизов смотрит на тебя сзади, почему-то кажется, что подол твоей юбки (простите меня Бога ради, Палон Данилыч!) задран, — возможно, это и называется «раздевать взглядом». Другие горничные девушки тоже не в восторге от этого жильца.
Господин Карнизов явно немногословен. Он больше глядит, нежели говорит. Больше спрашивает, — если вдруг заговорит, — а когда, в свою очередь, к нему обращаются с вопросами, отмалчивается. О себе ничего не рассказывает...
— Зато новый жилец очень заинтересовался этим крюком в вашей комнате, — у Устиши был цепкий глаз, и если она что-то подмечала, то это, как правило, соответствовало действительности.
— Ты рассказала ему про крюк?
— Да. Но надо же о чем-то говорить... К тому же, когда тебя так внимательно слушают, разговор из тебя так и льется, так и льется... — призналась Устиша.
... А ворона очень противная, наглая. Каркает, каркает и гадит повсюду. Спасу нет...
В тот же день, что господин Карнизов явился, он отправился куда-то и вернулся только под вечер на экипаже, обитом железом и с решетками на окнах — это Устиша видела собственными глазами. В таких экипажах перевозят арестантов. Господин Карнизов привез свои вещи, которых набралось несколько сундуков. Эти сундуки выгружали и вносили в зал двое молоденьких бритоголовых солдат. Потом солдаты уехали, а Карнизов велел Устинии помочь разобрать кое-какие вещи. У него, оказалось, были и своя постель (правда, насквозь пропахшая казармой), и дорогая фарфоровая посуда, и расшитые цветами полотенца, и Бог весть что еще — во все-то сундуки Устиша не заглядывала. Но он — как невеста с приданым...
А самое любопытное: это то, что когда сапожник Захар увидел поселившегося в доме офицера, то побледнел, весь задрожал и, не сказав ни слова, ушел к себе в подвал. Настюшка потом говорила, что папенька ее никогда так долго не молился, как в тот день. Отчаянного вояку, ветерана войны двенадцатого года, встречавшего головорезов Бонапарта грудь в грудь, никто не видел прежде столь испуганным...
Как-то вечером Аполлон и Милодора засиделись в библиотеке (служащей хозяйке и кабинетом) допоздна. Сумерничали — тихо беседовали в уютном полумраке. Аполлон выразил недоумение — так много неразрезанных книг; зачем тогда муж Милодоры покупал их, если в них ему не было нужды, если в них даже не заглядывал?.. Или видел в книгах только признак роскоши? Покупал те, на корешках коих было больше позолоты?..
Милодора рассказывала о бывшем своем супруге, глубоком старике, лишь с малой толикой уважения, почтения — она как бы отдавала дань... Кроме того, она из обыкновенной вежливости не хотела обидеть Аполлона, задавшего вопрос...
На самом деле не только уважения, но и обыкновеннейшей привязанности она никогда не испытывала к мужу, Федору Лукичу Шмидту. Пожалуй, память его Милодора уважала больше, чем его самого: регулярно ставила в православной церкви поминальные свечи, содержала в порядке могилу. Она была довольно богобоязненная женщина и старательно исполняла свой долг.
Вдовство Милодоры было заложено уже в самом ее браке — как, впрочем, заложено оно во всяком мезальянсе[8]. Положа руку на сердце, Милодора могла признаться, что не только не страдала во вдовстве, но и вздохнула после смерти Шмидта свободно. Супруг ее был нелегкий человек, причем с дурными наклонностями, — и выдержать такого могла лишь молодая сильная женщина с не очень широким жизненным кругозором, с не очень устойчивым общественным положением, не имеющая иных, кроме своего замужества, перспектив...
Аполлона заинтриговал рассказ.
... Старый супруг Милодоры по наследству владел позументной мануфактурой, которая многие годы процветала и приносила постоянный солидный доход. Шмидт еще и расширял дело: к цехам проволочному, прядильному, плющильному и позументному присовокупил цех бархатный. Был Шмидт известен и уважаем, и даже лет десять занимал хорошую должность — ведал в городе вопросами градостроения; решал он на этой должности мало, больше скучал, глядя в окно, зато получал приличный оклад (были времена, когда вопросами градостроения в Петербурге ведали сплошь итальянцы; тогда итальянцы были в моде и в фаворе; доктор Федотов говорил, хуже нет, когда о способностях человека судят по его национальной принадлежности; и никак-то, увы, не придет мода на незатейливого человека русского)... Потом пришла старость, и началась для Федора Лукича, привыкшего к жизни безбедной, черная полоса. Продукция его мануфактуры уже не имела прежнего спроса, дело стало чахнуть. Как раз в эту пору — собственного заката, подавленности и немощи — Федор Лукич Шмидт и женился на Милодоре. До этого он один раз был женат — еще в молодости; но не прожил в браке и двух лет: молодая жена сбежала от Шмидта с каким-то карточным шулером. Об этой поре из жизни Федора Лукича немного рассказывала Милодоре прислуга...
Старик был ворчлив и вечно всем недоволен; он брюзжал за столом, он брюзжал в гостях и в театре, он брюзжал на улице, в экипаже; он брюзжал даже в постели... В старые времена все было лучше: дисциплина была, ответственность, патриотизм, честь... А эти демократические заигрывания, что затеял государь Александр с первых лет своего царствования... из-под ног выбивают почву. Зыбко все становится, зыбко... И впереди — темно, темно...
Как знать: не была ли эта темнота всего лишь личной перспективой преклонных лет Шмидта?..
Старик, когда-то в меру бережливый, с течением лет становился подлинным воплощением жадности. Для него была поистине тяжким бременем манера, вошедшая с некоторых пор в высшем свете в моду,— оставлять блюдо недоеденным, сколь бы ты ни был голоден. Хоть гостей не приглашай, ей-Богу!... Старый Шмидт изнывал, мучился почти физической болью, когда видел на тарелках гостей (которых, однако, вынужден был иногда собирать у себя для молодой жены; не хотел выглядеть в глазах света хуже других) остатки пищи. И на своей тарелке — тоже... Как правило, оставшись один, не обязанный сам-на-сам придерживаться последнего модного этикета, старый Шмидт позволял себе вольность, делал отдушину — с наслаждением, с самозабвением, едва не закатывая глаза от удовольствия, он вылизывал свою тарелку до блеска (хорошо еще, что только свою!).
Многие люди к старости становятся жадными (иногда — до неприличия): все менее склонными что-то выбрасывать, все более склонными подобрать что-нибудь на мусорке, даже если живут в достатке. Пожалуй, это не стоит называть собственно жадностью; скорее это — болезнь возраста. И юноша, сегодня потешающийся над старцем, роющимся в мусоре, вполне вероятно, в свое время кончит тем же.
Доходило до абсурдов. Мужа Милодоры долго, например, волновал вопрос: то, что он после обеда выковырял из зубов, следует выплюнуть или съесть? Наряду с важнейшими вопросами градостроения его волновал и этот вопрос. Таков человек!... Старый Шмидт предпочитал съедать (остряки называют это драконьей болезнью)... Старый супруг не раз задавал сей вопрос Милодоре и пускался в пространные рассуждения на эту тему, с наслаждением орудуя зубочисткой и умильно закатывая к потолку глаза. Свои наставления обычно заканчивал чем-то вроде: «И вообще: облизать тарелку после себя — ни с чем не сравнимое удовольствие»... Милодора не могла это слушать спокойно и едва удерживалась от нервной гримаски и от бегства из столовой. Лакеи, прислуживающие за столом, сочувствовали своей молодой госпоже.
... Книг он почти не читал, хотя любил окружить себя ими и принять в библиотеке значительное выражение лица. Чаще старик Шмидт дремал в библиотеке, нежели читал что-то. Когда просыпался, сразу делал лицо усталое, хотя усталым и не был; он, верно, подметил однажды и до конца своих дней считал, что усталое лицо — один из признаков умудренного опытом человека, утомившегося за жизнь напряженной деятельностью ума. Но при отсутствии оного признак сей был не что иное, как маска. Милодора, несмотря на свой юный возраст, быстро с маской супруга разобралась и не обманывалась более, наблюдая над какой-нибудь очередной глупостью умное выражение лица... Откуда ум, ежели им не одарила природа, откуда у человека жизненный опыт, ежели человек этот всю жизнь прожил при наследстве и просидел, ничего не решая, на дорогом стуле, — только прослеживал с томящимся видом поры года в окно?..
Федор Лукич был невероятно сладострастен, хотя под конец жизни и неспособен уже на альковные подвиги. Не в силах совершить такой подвиг, он любил хотя бы посмотреть...
Здесь Милодора замолчала на минуту, отвернула лицо от света.