Леонид Корнюшин - На распутье
— Со мной так калякать, боярин, негоже, — огрызнулся Илейка.
— Брось, Илейка. Пойдем во дворец — там я велел собраться всем. В такой страмоте тебе показываться нельзя. Одежда царская у меня припасена.
— Горло промочить найдется чем?
— Найдется. Разве по твоим благородным речам не видно, что ты царский сынок? Морда, конечно, Илья, у тебе, суконная, но мой брадобрей похлопочет.
Илейка пришел в негодование:
— Боярин, ты меня не зли. А найдешь мне на ночь девку?
— Потоньше али потолще, с пуховыми грудями? У меня такая есть.
Илейка хмыкнул:
— Дюже ладная дочка у князя Бахтерова. — Он махнул на вышедшую из храма рослую, светлоокую, соломенноволосую, молоденькую девицу.
— Я смотрю, у тебя губа не дура.
— Ну чтобы по чину. Пущай знают, что я — царевич.
— А если не объявится Димитрий, то будешь и царем.
Илейка выпятил губы и вздернул плечи:
— У меня не рыпнутся. Я всех приберу к рукам!
Вечером, собрав все рыцарство, тех, кто шел против Шуйского, в зале воеводского дворца, Шаховской держал речь:
— Вот перед вами сын Феодора Иоанныча, стало быть, племянник царю Димитрию — царевич Петр!{18}
Илейка в княжеской епанче и в мурмолке с алмазным знаком оскалился, должно быть желая придать себе значимость княжеского достоинства.
— А посему, господа, подымем кубки за его здравие! А не заявится Димитрий, то быть ему, великому князю, нашим государем!
…Дня через три в Путивль вошли запорожцы во главе с атаманом, съедавшим разом половину барана и выпивавшим горилки столько, что можно было свалить пятерых, и с таким необъятным торсом, что едва пролазил в дверь. Князь Долгорукий, тоже не из слабых — у самого была воловья сила, подивился:
— Не перевелись еще казаки!
— Мабудь не переведутся, — пророкотал атаман, — ежели выставите горилку. Мы, господа панове, изрядно замерзли, чтоб мне издохнуть, коли брешу.
— Сейчас подадут. Идем под знаменем царевича Петра на подмогу Болотникову. Завтра на рассвете выступим, — сказал Шаховской.
— У вас, окромя моих казаков, ишо есть сила?
— Народу порядочно.
— А где энтот царевич Петр?
Илейка, подбоченясь, глядел на него со спесивым высокомерием:
— Ослеп? Рази не видать, кто среди всех выглядает царевичем?
— Ты — царевич Петр, покойного государя Федора Ивановича сынок?
— Слухай, атаман, не выводи меня из кожи — не то получишь по роже! — насупился Илейка.
Шаховской стал меж ними:
— Идем к первопрестольной, а распря нам ни к чему!
XVI
Бродяга Илейка не прихвастнул: вся Россия встала супрочь Шуйского, — так оно к началу 1607 года сложилось и в самом деле. Но когда, казалось, все поднялось и поддалось второму самозванцу, когда сам царь Василий чувствовал, что нет нигде опоры, все рушилось и падало в каком-то всеобщем, мутном угаре, когда повторилось то же, что было год с лишком назад, когда шел с запада бес Отрепьев, в тяжкой, губительной, кровавой смуте закипел лютым негодованьем древний Смоленск. Ударили в набат — медный гул покатился над детинцем. На церковном холме звонили колокола, и посадский люд сам собою, влекомый порывом послужить России и не пустить в ее пределы польскую шляхту, повалил на главную площадь.
Над городом шли, цепляясь за крыши домов, низкие темные тучи. И оттого было еще тяжелее на душе. Серым свинцом поблескивали воды Днепра. На площади, поднявшись на помост из досок, стоял служилый смоленский житель Григорий Полтев — быстрый на ногу, худой, мускулистый мужик в простой поддевке, с большим медным крестом на шее.
— Братья, жители детинца! — кидал он в толпу страстные слова. — Купцы, ремесленники, холопы, служилый и тяглый народ! Вы знаете, кого привел с собою из Польши окатоличенный сатана Гришка Отрепьев: хищных панов-ляхов, хищных жидов, лютеров, католиков, униатов, иезуитов, — вы, братие, видали в детинце этот сброд. Расстригу истребили, но в нашей земле отколь-то взялася продажность, чего не водилось при наших отцах, — и теперь эти холуи своими штуками замутили воду, подняли на дыбы святую русскую нашу землю. Нам известно, что много городов отложилось от царя Шуйского и предалось под черное знамя другого сатаны — польского холуя, бродяги и жида по кличке Веревкин. Такие ж продажные мутят воду и у нас в детинце, вы это знаете. Но мы, люди православной, истинной веры, им не поддадимся. И своих людей к беглому галернику, запроданному шляхте Ивашке Болотникову, не пустим. Братие, всех, кто может держать оружие, призываю идти к Москве на выручку Русской земли.
— Все пойдем до едина! Идем к Москве! — зашумели в толпе. — Веди, Григорий.
…Смоленская рать при легком оружии и с тыловым обозом пополудни двинулась по большаку на Дорогобуж. Было мглисто, в низинах белела рано выпавшая пороша, на холмах злой северняк обдувал ратников.
— Потерпим, за-ради земли своей! — подбадривал Полтев.
Заняв город и дав короткую передышку, Полтев повел рать через Болдинский монастырь, порядочно пополнив дорогобужанами и монахами свое войско. Перед закатом на другой день завязали перестрелку в пригороде Вязьмы. Тут дело пошло бойчее: после короткой перестрелки горожане стали кричать:
— Мы с вами! Мы с вами!
Старый священник, шедший из Смоленска с ратью, наставлял сдавшихся вяземцев:
— Идите к Москве во имя Господа и матери-России! Не то прокляну!
В Твери шайки воров средь бела дня рыскали, грабили лавки, безобразничали; воинство «Димитрия» орудовало и в окрестностях, тащили торбы, скаля зубы:
— Скоро и Московский Кремль пограбим.
Они грозились испепелить город, если тот не покорится самозванцу. Жители, затворясь по дворам, ждали всяческих бед. В шайке «Димитрия» верховодили шляхтичи. Один, длинный, как жердь, нагло хвалился, сколько он ограбил и сжег храмов, сколько отправил на тот свет попов. Ночью осквернили и сожгли еще две церкви. Кровавые зарева мережили небо, слышался тяжелый ропот, но никто не хотел сражаться за Шуйского. Старец святитель Феоктист, отслужив литургию в чудом уцелевшей церкви, вглядываясь в напуганные лица прихожан, проникновенно сказал:
— Милые чада мои, видит Бог, ныне пришла пора запереть сие святое место. Господь меня не осудит: надо спасать детинец от сволочи, прости, Боже, мои прегрешения. Боле, видно, некому.
Заперев накрепко храм, Феоктист заспешил на воеводский двор. Приказной и ремесленный люд испуганно толокся на Гостином дворе, в переулках; ползли зловещие слухи, что поляки ночью подожгут город.
…Воевода и трое из служилых дворян о чем-то тихо совещались, когда, не предвещая ничего доброго, на пороге туча тучей возник отец Феоктист.
— Шайки польского ставленника под городом, а вы, господа воеводы, все чешетеся? — Феоктист свирепо оглядел напяливших по две-три шубы бояр. — Или, может, забыв о своей вере, хотите прямить к новому вору?
— Так не можно, владыко, вести речь, — сказал воевода, опасаясь встречаться с разгневанным старцем взглядом.
— «Не можно вести речь»! — передразнил его святитель. — Кому вы собрались служить? Вору?
— А если он — истинный царевич? — спросил молодой дворянин, коего не знал старец, но помнил, что он где-то слышал его речи в пользу самозванца.
— Оксти свой дурной лоб! Я вам говорю: этот «Иоаннов сын» — бродячий иудей, подговоренный поляками и бесом Шаховским.
— Надо погодить… — проговорил неуверенно воевода.
— Стыда бойтеся, воеводы!
За три дня, не взяв в рот маковой росинки, отец Феоктист собрал крепкий гарнизон разного, но отважного люда. Священники, служилые люди, снявшие фартуки ремесленники, дети боярские три дня учились в конном и пешем строю. Феоктист, сняв рясу и облачившись в потасканный кожух[27], на третий день вынес из церкви икону Пречистой Богородицы:
— Благословляю вас, сынки, на ратное дело! Преклонитесь перед Пречистой — и с Богом!
Сводный полк, имевший на флангах дворянскую конницу под начальством тысяцкого, в яростной сшибке в двух верстах от Твери разбил наголову мятежников, — две сотни взяли в плен, остальные рассыпались по окрестным лесам. Тысяцкий, изрядно пораненный пиками, подъехал к постоялому двору на околице Твери, где помещалась «ставка» Феоктиста.
— Владыко, воры разбиты наголову, — доложил тысяцкий, — куда девать пленных? Их двести с лишком человек!
— Бери полсотни ратников и гони к царю Василию: как повелит — так и будет.
Вскоре вся Тверская земля вздохнула свободно от самозванца.
XVII