Александр Чаковский - Военный корреспондент
И тогда я всем существом, всем сердцем своим почувствовал, как бьётся в этом городе вечно живое сердце Ильича.
…Было уже поздно, когда я вернулся в «Асторию». Но я не чувствовал усталости. Я знал, о чём буду писать в газету.
22 января
Три дня я ничего не записывал и ничего не передавал в редакцию. Затем взял ленинградские газеты за неделю и прочёл их залпом.
На меня обрушились самые противоречивые, самые парадоксальные, с точки зрения «здравого» смысла, вещи. Я прочёл, что населению в этом месяце не выдаётся ничего, кроме двухсот граммов хлеба, что в оперетте идёт «Баядера», в Театре драмы – «Дворянское гнездо», а в театре Ленсовета – «Идеальный муж», что действуют четырнадцать кинотеатров, что военный трибунал приговорил к расстрелу шесть человек за ограбление продуктовых магазинов, что композитор Асафьев работает над музыкальным оформлением спектакля «Война и мир», что исполком Ленсовета рассмотрел план первоочередных восстановительных работ в городском хозяйстве и объявил выговор за срыв снабжения населения кипятком и что все детские сады и ясли переведены на круглосуточное обслуживание детей…
Я прочёл всё это и, только оторвавшись от газеты, вспомнил, что нахожусь в городе, окружённом плотным кольцом блокады, и мне показалось, что я стою перед чем-то огромным, очень сложным и очень простым и кристально чистым и что всех книг и всего виденного мною недостаточно, чтобы до конца понять это.
Потом я перечитал всё, что записал в эти дни, и, дойдя до последней даты, вспомнил, что прошла неделя.
И мне так захотелось увидеть Лиду, поцеловать её и посидеть с ней несколько минут молча, как сидят уставшие от долгих скитаний, а потом говорить с ней, говорить без конца.
Может быть, потому, что она была самым близким и самым понятным мне человеком, я верил, что она расскажет мне то, чего я не знал, и покажет то, чего без неё я не мог бы увидеть.
И она уже казалась мне неотделимой от города.
Мне не терпелось поскорее встретиться с Ириной Вахрушевой. Я не любил её раньше, потому что не любил людей, которые слишком много и слишком громко смеются. Мне была непонятна любовь Лиды к этой девушке. Я старался возможно реже встречаться с Ириной. Мне было известно, что она вышла замуж и ждёт ребёнка, но мужа её я никогда не видел. Сейчас я знал, что Ирина единственная, кто может помочь мне отыскать Лиду, и всё же где-то в глубине души мне была неприятна встреча с ней, – такие люди, как Ирина, редко меняются. Я боялся снова услышать её резкий смех и жаргонные словечки. Я думал обо всём этом, идя к Вороновой.
Я пришёл к Вороновой под вечер. Двери открыла мне сама Ирина, но было темно, и я не разглядел её.
– Давайте руку, Саша, здесь темно, – сказала она. У неё был хриплый, простуженный голос.
Она провела меня по коридору в комнату. Теперь мы стояли друг против друга. На ней была ватная стёганая куртка, валенки и шапка-ушанка.
– Здравствуйте, Саша! – Ирина протянула мне руку.
Она смотрела на меня в упор, не произнося ни слова. Я видел только её глаза. У неё всегда были большие глаза, сейчас же они стали какими-то неестественно огромными, занимая почти половину её маленького лица.
Она смотрела на меня не мигая, не произнося ни слова. Большой портрет Лиды висел над нами.
– Здравствуйте, Ирина, вот мы и встретились.
– Да, – коротко сказала Ирина своим хриплым голосом. – Но где сейчас Лида, я не знаю.
Я почувствовал комок в горле.
– Сядьте, – продолжала Ирина, опускаясь на диван. – Мы работали вместе на заводе, она кончила курсы сестёр. Потом она уехала в армию… Писем не пишет. Вот и всё, что я о ней знаю.
Она говорила спокойно и, мне показалось, жёстко.
– Скажите, Ирина, – спросил я, с трудом подыскивая слова, – может быть, вы знаете… какой военкомат?..
Ирина покачала головой.
– Военкомат-то я знаю, да вряд ли вы там что-нибудь выясните. Всё произошло так быстро… У неё ведь мать умерла и ребёнок, у Лидуши…
Мне казалось, что голос её дрогнул, когда она произнесла это имя…
– Я знаю, – сказал я. – Она писала. Это было единственное письмо, которое я получил.
– Она не знала, куда писать, – произнесла Ирина и посмотрела на её портрет.
Несколько минут мы сидели молча.
– Так. Ну, расскажите о себе, Ирина… Как ваша жизнь?
– Живу, – резко ответила Ирина.
– Ваш муж на фронте? – спросил я.
– У меня нет мужа.
– А ребёнок? Я помню, вы ждали ребёнка.
– Был. – Ирина опустила глаза.
Я молчал.
– Вы работаете на заводе? – спросил я.
– Да. В цеху. Помощником начальника.
– Так… – Я снова не знал, о чём говорить. – Вот мы и встретились.
– Вот и встретились, – повторила Ирина. – Только её не хватает. – Она снова посмотрела на портрет.
– Вы очень изменились, Ирина, – сказал я неожиданно для себя. Этого не надо было говорить. Это звучало бестактно.
– Изменилась? – переспросила Ирина, точно не понимая этого слова. – Да, наверно. – Она встала. – Ну, простите, пойду на завод.
Мне стало страшно. Я схватил её за руку.
– Подождите, Ирина, – просил я, – ведь мы не виделись так долго. Подождите! Ну, расскажите мне что-нибудь! А потом я пойду.
Мне показалось, что пальцы её дрогнули в моей руке.
– Рассказать? – переспросила Ирина. – Я не знаю, что рассказать вам. Да и что вы хотите знать?
– Всё. Всё, что относится к ней, к вам, к Ленинграду.
Ирина молчала. Своими большими немигающими глазами она смотрела на портрет Лиды, висящий на стене.
– Расскажите, – повторил я. – Ведь я новый человек в Ленинграде и почти ничего не знаю. Рассказывайте про всё: про войну, про блокаду, про себя, про Лиду…
Ирина медленно повернула голову, переводя взгляд с портрета на меня.
– Хорошо, – согласилась она, и мне показалось, что слово это было ответом не на мою просьбу, а на какие-то её собственные мысли. – Хорошо, – повторила Ирина, – слушайте.
Вот что рассказала мне Ирина
«Когда я пять лет тому назад приехала в Ленинград, поступила в институт и поселилась в этой квартире, моим соседом был Иван Иванович Иванов, старый мастер. Он жил вот за этой стеной с женой Пелагеей Григорьевной. У него было двое детей: Михаил, парень лет двадцати трёх, и дочь Лена. Михаила я почти не видела: он учился в институте за городом и приезжал домой поздно вечером; Лена работала на том же заводе, что и отец.
Мне почти не приходилось разговаривать с Ивановым, да я и не стремилась с ним встречаться. Он был высокий, чуть сутуловатый, глаза у него были маленькие и злые, а усы огромные, с опущенными концами.
Я уже привыкла к тому, что если за стенкой какой-нибудь шум, машина ли швейная стучит или что другое, – значит, Иванова нет дома. Как только он возвращался, наступала тишина. Из разговоров с моей хозяйкой и с Пелагеей Григорьевной я поняла, что Иванов был именно таким рабочим, о которых вы так любите писать в газетах: он проработал на заводе тридцать лет, и отец его тоже был рабочим и тоже проработал на этом заводе много лет.
Хотя я и не симпатизировала этому человеку, но он возбуждал во мне любопытство.
Постепенно я узнала, что Иванов всегда просыпался в пять утра и пил чай из большой кружки, что он заговаривал с женой первым и что она ждала, пока он с ней заговорит, что за чаем он читал газету и что она должна была быть аккуратно сложенной, что он шёл на завод пешком и что ему хотели подарить автомобиль, но он отказался, сказав, что для него это не нужно, а для детей – разврат.
Он возвращался домой вечером и читал технический журнал, в котором я однажды с удивлением обнаружила статью, подписанную: «И. Иванов, мастер». Как-то, зайдя к Пелагее Григорьевне за бельём, я застала Иванова. Сказать откровенно, я испугалась и хотела уйти, но Иванов посмотрел на меня своими колючими глазками и сказал:
– Чего же бежать-то, ведь за делом пришли, – и стал расспрашивать меня, кто я, откуда, и я чувствовала себя так, будто я в школе на экзамене.
Но ничего страшного не случилось; я поговорила с Ивановым минут пятнадцать, освоилась. Словом, всё шло хорошо до тех пор, пока он не спросил, нравится ли мне Ленинград. Я ответила, как обычно отвечала на этот вопрос: что, мол, много мостов, будто город не на земле стоит, а висит в воздухе.
Тут глаза Иванова сделались ещё меньше и злее. Он постучал по столику костяшками пальцев и сказал:
– Вон-на!.. Висит, значит! Ну, выдай ей, Пелагея, бельё.
Тогда я ушла, прижимая к груди ворох выстиранного белья, и никак не могла понять, чем я рассердила этого сумасбродного старика. Только потом я узнала от Пелагеи Григорьевны, что для старика не было развлечения большего, чем показывать приезжему город. Он водил его вдоль Лебяжьей канавки, и мимо Инженерного замка, и по набережной Невы. Иванов любил Ленинград и считал себя коренным ленинградцем.
После этого случая я старалась не встречаться с Ивановым. Он был какой-то степенный, медлительный, неразговорчивый и злой. Мне казалось, что и живёт он как-то медленно. А я… впрочем, вы помните, какая я была. Я решила просто не замечать Иванова.