Владимир Гусев - Горизонты свободы: Повесть о Симоне Боливаре
Как много я понимаю. Как много я понимаю ныне…
Что ж меня мучит это землетрясение, отчего же я не могу забыть… забыть…
Эти бешеные, эти безумные юноши, да поможет им рок, — они не поняли, они оскорбили меня, но мне уже все равно.
Вдалеке от родины, в этой кадисской тюрьме, после издевательств, без перьев, бумаги и без друзей, я думаю лишь о близкой смерти и о том, что судьба, если она справедлива, рассудит меня с народом, с Боливаром, с изуверами «Ла Каррака»; а если…
Тьма уравняет всех.
ВТОРАЯ ГЛАВА
Он чувствовал, что приближается к селению Суача и землям Каноас. Но это еще не сам водопад…
Дорога вновь стала более пологой, пространство ширилось, теснины будто бы равнодушно, разочарованно пошли налево, направо, вперед, будто бы отвернулись и от дороги, и от него, от его коня — и тем самым давали дороге, взору и сердцу волю и расстояние.
Вот она, плоская и просторная высота Чипы. Невдалеке тут каменноугольные копи; надо бы расширить их, но сейчас не о них думы. Ярко-палевое, сочное солнце, сияющие поля.
Окружающий мир вновь отвлек от прошлого; но оно все же продолжало тревожить последними багряными искрами.
Сегодня январь 1830, Патриотическая хунта родилась в апреле 1810; двадцать лет. Завтра ему, Боливару, быть в Боготе; завтра — тяжкая проверка перед собой, перед всеми; завтра он совершит поступок, быть может, внутренне наиболее трудный за эти долгие годы.
Даром ли мучает намять о юности, о первых шагах свободы, революции?
Недаром; и могучая природа, которая вновь окружает его сегодня, как бы подтверждает это.
Молодость, первые шаги — это не все; требуется окончательно, в последний раз пройти, обдумать и все дальнейшее, бывшее в жизни.
Он придержал устало дышащего коня и тронул поводья, чуть поворачивая вслед за дорогой, снова в теснины; и вот пред глазами уж снова было и темное, и угрюмое — мощные песчаниковые скалы, — но между взором и этим камнем как бы еще стояли и зелень, и свет, и небо, и желтизна, и прозрачный простор, и не было на душе ничего, кроме свежести, света и умиления.
Он чуть пришпорил коня и, не очень спеша, поехал по равнодушной, неутомимой дороге; он ехал, и камни стояли с обеих сторон, и было на душе простое и доброе ожидание — ожидание грозной, великой и милой картины, которую он увидит вскоре. И нехотя, мелко носились в душе обрывки мыслей, видений, на некое время освобожденные из своих цепей, из общей стройной лазури истины, целого; но в общем в сердце, в уме было темно и тихо, и ждал он, ждал Текендамы.
И она появилась.
Еще задолго он слышал немолчный густой и торжественный шум; он все ширился, рос, густел — и вот водопад появился зрительно, весь, воочию.
Всадник знал, что подъехать к самой воде почти невозможно, да он и не жаждал сегодня подобных подвигов. Он остановился шагах в двухстах и начал задумчиво глядеть на ревущую бело-голубую, и радужно-блесткую, и сияюще-рваную лаву.
Было по-прежнему солнечно, день клонился к вечеру, и зрелище Текендамы было величественно и трогательно. Сферы молочно-жемчужного пара вставали над гулкой, широкой, с краев поросшей кустарником, древовидными папоротниками и цепкими дубами трещиной в каменном фундаменте Санта-Фе. Река Фунсха, несколько сузив свое каменистое русло перед разбегом, вся будто затаившись, бросается вниз, на террасу. Справа и слева мощные горизонтальные пласты глыб, изрезанных трещинами. Невообразимый грохот — густой и глубокий, сочный. О террасе и прочем он просто знает заранее, а в общем отсюда, да и вблизи, там, внизу, если спуститься по узкой тропке, — ничего такого не видно: одно молочное, эфемерное облако; и под ним это густо-синее и таинственное, извилистое, меняющееся, гудящее, непонятное — зримое и незримое, белое и небелое, синее и зеленое; и сверху, в облаке, между облаком и водой, в воздухе и везде — блуждающие, рождающиеся, уходящие, приходящие радуги, блеск, переломы, изломы алмазов, жемчугов, изумрудов, яхонтов — и все в стремлении, в жизни, в мгновенном и гулком схлесте, разрыве, бурлении. Солнце восторженно, благодарно врывается в излом водопада — какая жизнь, какая роскошь лучей! Пурпурное, синее, красное, и зеленое, и фиолетовое, и белый блеск, и воздушная, выпуклая сиреневая завеса… И облако, жемчужно-молочное облако над всем, над всем — и вновь блуждания багряного, и розового, и таинственно-синего внутри него… И белое, белое, пенное и кипящее…
Текендама кажется больше, глубже, чем она есть. Зеленые берега, и скалы, и мощная масса воды, и крутое падение — все это соединяется и дает взору картину слишком торжественную. Впрочем, и то, что есть, без всяких обманов, настолько величественно и мощно, что воображение могло бы и не трудиться, дополняя и укрупняя картину.
Он растроганно повел плечами, как бы возвращаясь в себя, в свое тело — из этой кипящей, торжественной, белой, и красной, и синей радости: несколько минут душа была как бы растворена, забыла себя в том сиянии.
Да, природа.
Ты помнишь, женевец, как в юности мы согласно мечтали об этом великолепии, возвращенном в лоно человеческой жизни… как ясно нам было обоим — мне и тебе, в твоих книгах, — что человек венец естественного бытия, что он велик, что он всемогущ, что стоит только ему вернуться вот к этой сияющей, радужной сфере, к природе, вселенной и к небу — и все вопросы, и все загадки разрешатся.
Как прекрасно: и свежесть, и блеск, и мощь; и багрянец, и белизна, и синь…
Да, и Вольтер — величайший разум, и — Шатобриан…
Как устал я.
И как по-прежнему несомненна и равнодушна природа.
Но солнце и радуга входят в меня. Входят, и растворяются, и могуче и радостно освежают душу и тело.
Стой еще. Стой, караковый. Жди и не торопись. Дай глотнуть…
О, прекрасно. И небо, и белое, и багряное, и гудение, неумолчное бдение мощи… и зелень…
Муиски считали, что водопад покорил все блага зеленой земли: он соединил собою, своим бушующим белым столбом, бушующим хрусталем всю страну. У подножия — пальмы, а тут — дубы и сосна. И происхождение его божественное… великий, таинственный, триединый Бочика, Немкуэтхеба, Зухе, человек-бог другой расы, длинная борода, сын Солнца, пришел в долину Фунсхи, Боготы и научил людей делать одежду, строить дома, любить землю. И жена его, злая триединая Чиа, Юбекайгуая, Гуйтхака, затопила долину. Но Бочика, добрый бог-человек, сломал могучей рукою скалы, которые загромоздили долину со стороны Каноаса и Текендамы, — и вода нашла этот мощный, этот торжественный, бело-алый, зеленый и синий исход. Нашла… Люди вновь стали радостны, вновь возвратились к земле и к дому. А злая Чиа стала Луной…
Какая неустранимая жажда легенды. Непобедимо. И тут же — какая вера в могучий разум и творчество. О народ!
Как великолепно, свежо и бело.
…Ах, старый Миранда.
Франсиско Миранда…
Немолчно, торжественно пенился в радугах и ревел водопад; витало белое облако, зеленела зелень, синело небо.
Он тронул поводья, но вновь на миг приостановил коня.
2Невесело вставала со смертного ложа больная, обессиленная свобода.
Еще в казематах Ла-Гуайры сотни людей надрывались в «железных ботинках», под раскаленным железом, еще стояли на площадях Каракаса вожди республики, закованные в колодки, еще волокли храпящие лошади привязанных к хвостам людей, еще не довезли Миранду до смертного для него Кадиса, еще не успокоились океанские волны над телом Хуана Висенте, брата Боливара, еще делили конфискованное имущество и поместье Боливаров сподвижники Монтеверде, еще хохотали чиновники Кюрасао, поглядывая на отобранные вещи и лежащие на столе последние пиастры Симона Боливара (победитель испанского короля! Ха-ха!), — а сам он, Симон Боливар, беспечный и беспричинно радостный сердцем, ходил по желто-пылящим улицам Кюрасао, заглядывал под навесы, думал и бормотал, улыбался чему-то.
Невыразимую легкость он чувствовал в эти дни на душе. Все было потеряно — и все было впереди. Если он сей же миг, сейчас ляжет в землю, то не оставит на ней ничего, о чем следует думать, страдать, беспокоиться, что было бы жаль покинуть на чуждых и посторонних людей. Жаль только солнца, и неба, и этих деревьев, но что же? Ведь с этим, рано или поздно, все равно расставаться… Он легок, он совершенно свободен. Друзья не дают ему умереть с голоду, что же, спасибо; это неудобно для гордости, но что тут сделаешь? Если он умрет, земля уравняет всех; если он будет жив… все еще впереди.
Да, все еще впереди.
Прекрасное время — нечего терять, если и есть еще какая-то возможность в жизни, то только приобретать, завоевывать — не для себя, — о нет! — но все же только приобретать, и ничего больше. А не захочет — не будет и этого, кто волен ему запретить что-то? Захочет — останется легок и пуст, свободен до пустоты, беспредельности, и не все ли равно? Не это ли — лучший жребий? Ведь все равны перед роком, перед землей…