Генрик Сенкевич - Крестоносцы
– Что ж, сподобил Господь, ведь и на войне не на рыцаря, а на солдата легче наткнуться… Кнехтов можно перебить пропасть, а рыцаря еще надо поискать… Неужто они сами лезли тебе под меч?
– Многих рыцарей я вызвал на бой на утоптанной земле, а один раз они в битве меня окружили, – лениво ответил Збышко.
– И добычу ты привез богатую…
– Много даров князя Витовта.
– Он по-прежнему щедр?
Збышко снова кивнул головой, не имея, видно, охоты продолжать разговор.
Но Мацько не счел себя побежденным и решил приступить к делу.
– Скажи мне всю правду, – начал он, – когда ты покрыл чубами гробницу Дануси, у тебя, верно, стало легче на душе?.. Это ведь всегда большая радость – выполнить обет… Ты был рад, а?
Збышко оторвал свои грустные глаза от потолка и, устремив взор на Мацька, ответил как бы с удивлением:
– Нет.
– Нет? Побойся Бога! А я-то думал, что, когда ты порадуешь души Дануськи и ее матери на небесах, так уж всему будет конец.
Молодой рыцарь смежил на минуту глаза, словно задумавшись, и наконец сказал:
– Ни к чему, должно быть, спасенным душам людская кровь.
На минуту воцарилось молчание.
– Так зачем же ты ходил на войну? – спросил наконец Мацько.
– Зачем? – с некоторым оживлением переспросил Збышко. – Да я сам думал, что мне станет легче, я сам думал, что и Дануську утешу, и себя… А потом мне даже чудно стало. Выхожу я из склепа, а тяжело мне, как и прежде. Ни к чему, видно, спасенным душам людская кровь.
– Тебе это, верно, кто-нибудь сказал, сам бы ты не додумался.
– Нет, сам я уразумел из того, что не стало мне веселее. Ксендз Калеб сказал мне только, что это правда.
– Убить врага на войне вовсе не грех, напротив, это даже похвально, а крестоносцы – враги нашего племени.
– А я и не почитаю это за грех и крестоносцев не жалею.
– Все о Дануське тоскуешь?
– Всякий раз, как вспомню ее, затоскую. Но на все воля Божья! Лучше ей в небесных чертогах, и я уже привык.
– Так почему ж ты не стряхнешь с себя печаль? Чего тебе надобно?
– Откуда мне знать…
– Ты хорошо отдыхаешь, хворь твоя скоро пройдет. Сходи в баню, попарься, чару меду выпей, чтобы пропотеть, – и гопля!
– И что же тогда?
– Сразу повеселеешь.
– С чего мне веселеть-то? Нет в моем сердце веселости, а занять – так ведь никто не займет.
– Ты что-то скрываешь!
Збышко пожал плечами:
– Невесел я, но скрывать мне нечего.
Он сказал это так искренне, что у Мацька сразу рассеялись всякие сомнения; как всегда в минуту глубокого раздумья, он широкой рукой стал поглаживать свою седую чуприну и наконец проговорил:
– Тогда я скажу, чего тебе не хватает: одно у тебя кончилось, а другое еще не началось: понял?
– Не очень, но, может, и понял! – ответил молодой рыцарь.
И потянулся так, словно его стало клонить ко сну.
Мацько был уверен, что отгадал истинную причину его печали, он очень обрадовался и совсем перестал беспокоиться. Еще больше уверовал старый рыцарь в свой ум; в душе он говорил себе: «Что же удивительного, что люди со мной советуются?»
А когда после этого разговора в тот же день приехала вечером Ягенка, старик и с коня не дал ей сойти, тут же сказал, что знает, чего не хватает Збышку.
Девушка в один миг соскользнула с седла и стала допытываться:
– Чего же? Ну же, говорите!
– У тебя для него есть лекарство.
– У меня? Какое?
Он обнял ее стан и стал ей что-то нашептывать на ухо, но через минуту она отскочила от него, словно кипятком ошпаренная, и, спрятав пылающее лицо между чепраком и высоким седлом, крикнула:
– Уходите! Не терплю я вас!
– Ей-ей, правда! – смеясь, сказал Мацко.
XLIII
Отгадать Мацько отгадал, да только наполовину. Старая жизнь и впрямь кончилась для Збышка совсем. Жаль было ему Дануськи, когда вспоминал он ее; но сам он сказал, что, верно, лучше ей в небесных чертогах, чем было в княжеских. Он уже сжился с мыслью, что ее нет на свете, привык к этому и думал, что иначе и быть не могло. В свое время в Кракове он восторгался цветными изображениями святых дев на окнах костелов; вырезанные из стекла и оправленные в свинец, они светились на солнце; теперь такой представлялась ему и Дануся. Он видел ее неземной, прозрачной, она стояла боком к нему, сложив ручки на груди и подняв к небу глаза, или играла на своей маленькой лютне среди всяких спасенных Божьих музыкантов, которые на небесах играют на своих скрипочках Божьей Матери и младенцу. В ней не было уже ничего земного, и для него она стала таким чистым и бесплотным духом, что когда он вспоминал иногда, как в охотничьем доме она прислуживала княгине, смеялась, разговаривала, садилась с другими за стол, то начинал сомневаться, было ли все это на самом деле. Уже в походе под знаменами Витовта, когда боевые дела и сражения поглощали все его внимание, он перестал тосковать по своей покойнице, как тоскует муж по жене, и думал о ней так, как человек благочестивый думает о своей покровительнице. Так любовь его, утрачивая постепенно земные черты, все больше и больше обращалась в сладостное, лазурное, словно небеса, воспоминание, просто в предмет поклонения.
Если бы он телом был хил и обладал глубоким умом, то пошел бы в монахи и в тихой монастырской жизни, как святыню, сохранил бы это небесное воспоминание до той поры, когда душа его, освободившись от плотских уз, улетела бы в бесконечные просторы, как птица из клетки улетает на волю. Но ему едва минуло двадцать лет, он мог еще выжать рукой сок из свежей ветви и задушить коня, стиснув его ногами. Он был таким, какими бывали в те времена шляхтичи, которые если не умирали в детстве и не становились священниками, то, не зная никаких границ и никакой меры в удовлетворении плотских вожделений, либо предавались разбою, разврату и пьянству, либо женились молодыми и впоследствии, по королевскому указу о созыве ополчения, шли на войну с двадцатью четырьмя, а то и больше, сыновьями, сильными, как вепри.
Но Збышко не знал, что и сам он таков, тем более что на первых порах хворал. Однако его сместившиеся ребра постепенно срослись, остался лишь небольшой бугорок на боку, который не мешал Збышку и был незаметен не только под панцирем, но и под обычной одеждой. Слабость проходила. Густые русые волосы, остриженные в знак траура по Данусе, отросли и снова ниспадали на плечи. Возвращалась и неописанная его красота. Когда несколько лет назад он шел, чтобы принять смерть от руки палача, то похож был на знатного юношу, а теперь стал еще краше, – сущий королевич, плечи, грудь, ноги и руки как у великана, а лицом красная девица. Он весь кипел силой и жизнью; от целомудрия и долгого отдыха огонь разливался у него по жилам. Не понимая, что с ним творится, он думал, что все хворает, и вылеживался в постели, довольный, что Мацько и Ягенка присматривают и ухаживают за ним и во всем ему угождают. По временам он чувствовал, что ему хорошо, как на небе, по временам же, особенно когда рядом не было Ягенки, ему было невыносимо плохо и грустно. Тогда он зевал, томился, метался в жару и объявлял Мацьку, что после выздоровления снова отправится хоть на край света – на немцев ли, на татар или иных дикарей, лишь бы только сложить свою голову, потому что жизнь страшно его тяготит. Мацько, вместо того чтобы возражать, только кивал головой и поддакивал, а тем временем посылал за Ягенкой, после приезда которой мысли Збышка о новых военных походах пропадали, как пригретый солнцем вешний снег.
Ягенка приезжала с готовностью и по зову, и по своей охоте, потому что полюбила Збышка всем сердцем. В Плоцке при епископском и княжеском дворах ей привелось видеть таких же красивых рыцарей, которые также прославились своей отвагой и силой, многие из них преклоняли перед нею колено и клялись ей в верности до гроба, но он был ее избранником, его полюбила она первой любовью на заре своей жизни, а от несчастий, которые он пережил, ее любовь только окрепла, и он стал милее и стократ дороже ей не только всех рыцарей, но и всех князей земли. Теперь, когда он выздоравливал и с каждым днем становился все краше, любовь ее обратилась в страсть и заслонила от нее весь мир.
Однако даже самой себе не признавалась она в этом и таилась со своей любовью от Збышка, боясь, что он опять пренебрежет ею. Даже с Мацьком, которому раньше она поверяла все свои тайны, Ягенка была теперь осторожна и молчалива. Ее могла выдать только заботливость, с какой ухаживала она за Збышком, но и этой заботливости она старалась дать другое объяснение и с этой целью вот что однажды лукаво сказала ему:
– Коли и гляжу я за тобой немножко, так только из приязни к Мацьку, а ты небось уже бог весть что подумал? Скажи-ка?
И, как будто поправляя волосы на лбу, она закрылась рукой и сквозь пальцы пристально поглядела на Збышка, а он, захваченный врасплох неожиданным вопросом, вспыхнул, как красная девица, и не сразу ответил ей:
– Я ничего не думал. Ты теперь другая.
На минуту снова воцарилось молчание.