Всеволод Крестовский - Петербургские трущобы. Том 1
Прежде всего каждая филантропка отличается своею превыспренней набожностью, которая у иных переходит даже в фарисейское ханжество, но этак ведь гораздо заметнее и потому, значит, гораздо почтеннее: говору и благоудивления больше. Как тут не сотворить доброго дела, когда заранее знаешь, что сотни голосов будут превозносить тебя паче облака ходячего, будут называть тебя своим ангелом-хранителем, спасителем, целителем и проч., станут повествовать о твоих великих добродетелях везде и повсюду, вынимать частицы за твое здравие. Как хотите, а ведь очень лестно и соблазнительно.
Дама-филантропка, кроме непременного благочестия, всегда стремится занять в свете такое место, которое давало бы ей вес и значение. Она в ладах со всеми сильными иерархического мира, и сильные мира постоянно изъявляют ей знаки своего почтения. Она непременно надоедает каждому из них своими еженедельными и беспрестанными ходатайствами, просьбами, справками и проч.; сильные мира хотя и морщатся про себя, хотя и досадливо губами прицмокивают, тем не менее в глаза ей показывают предупредительную готовность исполнять малейшее ее желание, даже каприз — ну, и исполняют, иногда «по силе возможности», а иногда и по силе невозможности. Стало быть, так или иначе, дама-филантропка достигает своей цели; иногда она счудачит, а иногда и действительно доброму, честному делу поможет. Только это иногда выходит у нее как-то без разбору, без нравственной оценки качества патронируемого дела — точно ли оно хорошее и честное, или плутяжное, которое только прикидывается честным? — лишь бы список «добрых дел» ее пополнялся все более, лишь бы увеличивалось число «благословляющих» ее добродетели.
Каждая дама-филантропка очень любит проявление набожности в покровительствуемых субъектах. Набожен — стало быть, хорош; почтителен к ее особе — и того еще лучше, а коли к тому же да бойким языком благодарственные восклицания рассыпает — тут уж конец всем рассуждениям: филантропка берет его под свое покровительство и зачастую во что бы то ни стало стремится создать нового молельщика за себя перед господом.
XLVIII
АРЕСТАНТЫ В ЦЕРКВИ
Интересный вид представляют арестантские камеры в утро перед обедней какого-либо праздника или воскресного дня.
Народ как будто приободрился, вымылся, прихолился, и каждое затхло-серое арестантское лицо невольно как-то праздником смотрит. У кого есть своя собственная ситцевая рубаха, попавшая сюда какими ни на есть судьбами, помимо казенного контроля, тот надел ее на себя, подпоясался мутузкой, аккуратно складки обдернул, и сидит она на нем не в пример ловче и наряднее, чем грубо-холщовая сорочка из тюремного цейхгауза, — все-таки волю-вольную хоть как-нибудь напоминает. У кого галстук или гарусный вязаный шарф обретается, тот его вокруг шеи обмотает и ходит себе щеголем по камере.
— Ишь ты, праздник! — замечают иные с оттенком какого-то внутреннего удовольствия.
— Н-да-с, праздник! — в том же тоне откликается какой-нибудь другой арестантик. И все они очень хорошо знают, что праздник сегодня, а замечания, подобные только что приведенным, вырываются у них как-то невольно, от некоторой полноты душевной.
Мишка Разломай да татарин Бабай глядят серьезно, хотя они чуть ли не довольнее всех остальных: знают, что ради праздника иному лишнюю рюмочку хватить хочется, лишнюю ставку в кости да в карты прокинуть, лишнюю трубочку табаку в печную заслонку вытянуть, а это все им на руку, потому к ним же придет всяк за такими потребами: кто чистыми заплатит, а кто и сам еще в долг на процент прихватит — стало быть, в конце концов у Разломая с Бабаем скудные арестантские деньжишки очутятся.
— Может, братцы, пищия для праздника Христова получше сготовится, — замечают некоторые.
— Авось либо приварок не сухожильный положат да по порциям на столы поделят.
— Эвона, чего захотел!
— Что ж, иной раз случается. Опять же и по закону.
— Толкуй ты — по закону!.. Нешто на арестанта есть закон? На то, брат, мы и люди беззаконные прозываемся.
— По всей Расее закон есть.
— Это точно! Закон положон, да в ступе истолчен — вот он те и закон!
— Никак без закону невозможно; почему, ежели что расказнит меня, так статья и пункта должна быть на это.
— Ну, то не закон, а пятнадцатый том прозывается.
— А не слыхал ли кто, милые, подаяньем нонче будут оделять?
— Будут. Саек, сказывали, инеральша какая-то прислала.
— Ой ли?! Кто хочет, братцы, сайку на табак выменять? — С почтением отдам.
— А много ли табаку-то?
— Да что… немного; щепоть, на три затяжки.
— Ходит! Давай, по рукам! Для праздника можно.
Среди таких разговоров растворяется дверь, и входит приставник.
— Эй, вы, живее!.. В церковь! В церковь марш! Все, сколько ни есть, отправляйся! — возглашает он с торопливой важностью.
Иные поднялись охотно, иные на местах остались.
— Ты чего статуем-то уселся? Не слышишь разве? — обращается то к одному, то к другому приставник.
— Да я, бачка, татарин… мугамеда я.
— Ладно, провал вас дери! Стану я тут еще разбирать, кто жид, а кто немец. Сказано: марш — и ступай, значит.
— Да нешто и жидам с татарами тоже? — замечает кто-то из православных.
— Сказано: всем, сколько ни есть! Начальство так приказало — чтобы народу повиднее было — нечего баловаться-то… Ну, вали живее! Гуртом, гуртом!
— Ну-у… Пошло, значит, гонение к спасению! — махнули рукою в толпе, и камера повалила в тюремную церковь.
Арестантский хор в своих серых пиджаках, который с час уже звонко спевался в столовой, наполнил клирос; начетчик Кигаренко поместился рядом с дьячком у налоя. Вон показались в форточках за сетчатыми решетками угрюмые лица секретных арестантов, а на хоры с обеих сторон тюремная толпа валит с каким-то сдержанным гулом, вечно присущим всякой толпе людского стада. Там и сям озабоченно шнырят приставники, водворяя порядок и стараясь установить людей рядами.
— Ну, молитесь вы, воры, молитесь! — начальственно убеждает один из них.
— Да нешто мы воры?.. Воры-то на воле бывают, а мы здесь в тюрьме, значит, мы — арестанты, — обидчиво бурчат некоторые в ответ на приставничье убеждение.
Вот показалась и женская толпа в своих полосатых тиковых платьях. Тут заметнее еще более, чем в будничные дни по камерам, некоторое присутствие убогого, тюремного кокетства; иная платочек надела, иная грошовые сережки, и все так аккуратно причесаны, на губах играет воскресная улыбка, и глаза бегло отыскивают в мужской толпе кого-то — вот отыскали и с усмешкой поклон посылают. Пожилые держатся более серьезно, солидно, и на лицах их ясно изображается женское благочестие, а иные стоят с какой-то угрюмой апатичностью, ни на что не обращая внимания. В этой толпе не редкость, впрочем, и горячую, горькую слезу подметить порою и усердную молитву подглядеть.
Мужчин размещают по отделениям, которые и здесь сохраняют официальную классификацию по родам преступлении и проступков; но во время первоначальной легкой суматохи по приходе в церковь так называемые «любезники» ловко стараются из своих отделений затесаться незаметно либо на «первое частное», либо на «подсудимое», чтобы стать напротив женщин, с которыми тотчас же заводятся телеграфические сношения глазами и жестами. «Любезники» обыкновенно стараются на это время отличиться как-нибудь своею наружностью и являются по большей части «щеголями», то есть пестрый платок или вязаный шарфик на шею повяжет да волосы поаккуратнее причешет — другое щегольство здесь уже невозможно, — а многие из них, особенно же «сиделые», достигают необыкновенного искусства и тонкого понимания в этом условном, немом разговоре глазами, улыбкой и незаметными жестами. Началась обедня. Внизу было совершенно пусто: у стен ютился кое-кто из семей тюремной команды, да начальство на видном месте помещалось. Ждали к обедне графиню Долгово-Петровскую, на которую двое заключенных возлагали много упования.
Эти заключенные были — Бероева и Фомушка-блаженный.
Наконец, в начале «Херувимской» внизу закопошилось некое торопливое и тревожно-ожидательное движение в официальной среде. Церковный солдат почему-то счел нужным поправить коврик и передвинуть немного кресло, предназначавшееся для ее сиятельства, а начальство все косилось назад, на церковные двери, которые наконец торжественно растворились — и графиня Долгово-Петровская, отдав начальству, пошедшему ей навстречу, полный достоинства поклон, направилась к своему креслу и благочестиво положила три земных поклона.
XLIX
ФОМУШКА ПУСКАЕТ В ХОД СВОЙ МАНЕВР
— Братцы! Не выдайте!.. Дайте доброе дело самому себе устроить! Все деньги, что есть при себе, на водку вам пожертвую, не выдавайте только! Не смейтесь! — шепотом обратился Фомушка-блаженный к окружающим товарищам.