Виссарион Саянов - Небо и земля
После обеда женщины сели у окна на кухне и снова начали разговоры о том, что следует переставить и переменить в квартире, когда родится ребенок, и какую нужно искать няньку, и где будут для него покупать молоко. Во втором часу ночи Елена Ивановна легла спать. В кровати она долго читала, а заснув, позабыла погасить лампу. Печальные сны снились ей в ту ночь. Мелькнуло крылатою тенью милое лицо погибшего брата, крылья самолетов реяли над рекой, белые паруса скользили по взморью, а когда они стали приближаться, Елена Ивановна ясно увидела, что паруса — зеленые, и девушка с длинными косами плакала, и кто-то за длинные, распущенные косы волок ее на каменистый, обрывистый берег. Елена Ивановна проснулась в холодном поту. Яркий сноп света ударил в глаза. Она не могла больше заснуть, надела халат, решила пойти к Жене, рассказать ей о своем сне. Шлепая туфлями по полу, вышла в коридор. Идти в Женину комнату нужно было через столовую. Елена Ивановна протянула было руку, чтобы повернуть выключатель, и остановилась в изумлении. В столовой было светло. Отец стоял у окна возле радиоприемника. Хриплые слова незнакомой песни на чужом языке наполняли комнату.
— Ты что? Не спишь? — спросила она.
— Заснуть не могу… Музыку слушаю… — Старик подошел к ней совсем близко, и она так ясно увидела его морщинистое, чуть одутловатое, бородатое лицо, что сразу стало тепло и спокойно, как в детстве, и, схватив теплую стариковскую руку, она припала к ней губами.
Старик и сам расчувствовался.
— Нервы у нас, нервы… А ты вот что, — словно спохватившись и опять переходя в свой обычный насмешливо-поучающий тон, сказал он, — ты вот что, я ведь слышал, о чем вы с Женей говорили. Ей-то простительно, по молодости, а ты-то… Неужели ты не чувствуешь и не понимаешь, — вскрикнул он, как человек, которого ударили чем-то очень тяжелым, — предгрозья во всем — и в тех вестях, которые идут к нам из-за границы! Я не могу ошибиться, я знаю: скоро гроза…
Но когда Елена Ивановна рассказала ему о мучительном сегодняшнем сне, отец иронически покачал головой:
— Сумасбродница… В этом уж что-то, знаешь ли, мистическое, а я к мистике всегда отношусь с недоверием. Ведь я человек того поколения, вдохновителем которого был Чернышевский, и он приучил нас бояться умственных экивоков…
Они посидели вместе еще с полчаса. Вглядываясь в подвижное лицо отца, Елена Ивановна подумала, что он остался таким же, каким она помнит его всегда: только походка была теперь неверной да пожатие руки совсем легкое — не то крепкое, победоносцевское, о котором в старое время даже рассказы ходили.
— Ну иди, отдохни еще немного, — полусердито, полунасмешливо проговорил отец, уходя в свою комнату.
Глава третья
Тентенников неожиданно закапризничал в поезде. Когда все легли спать, он накинул на плечи Ванину кожанку, вышел в тамбур и долго стоял у окна, разглядывая пролетавшие перелески, деревни, дорожные строения. Он дымил трубкой; густым хрипловатым голосом напевал полюбившуюся ему песенку из нового фильма.
Ночь была ясная, озера казались запотевшими синеватыми стеклами. Озера, мхи болот, громада соснового бора, ветряная мельница с широкими крыльями напоминали детство.
Друзья частенько подтрунивали над Тентенниковым, и нынче не обошлось без добродушных шуток. Вот потому-то он закапризничал, рассердился даже, ушел в тамбур и там в одиночестве простоял до рассвета. В последние дни Тентенникова тянуло к разговору, и если бы друзья знали, что происходит в душе приятеля, серьезная беседа обязательно бы состоялась. Но у этого размашистого человека, так открыто и шумно прожившего жизнь, было столько застенчивости, что иные признания Тентенников делал только через много лет после того, как пережитое переставало его волновать и мучить. Иногда, слушая его повествование о давних горестях и печалях, и Быков, и Елена Ивановна, и Ваня невольно удивлялись, как это он мог таить свои переживания, не проговориться… Ведь он всегда был, что называется, душа нараспашку, и не в его обычае было скрывать заботы и думы… И все-таки друзья понимали его лучше, чем люди, случайно сталкивавшиеся с Тентенниковым, — тем он казался попросту весельчаком, выпивохой, забубенным, размашистым человеком с хорошей русской хитринкой, и только… А Елена Ивановна знала и другое: женским чутьем угадывала горести и увлечения Тентенникова, знала, как он казнит себя за жизненные промахи и ошибки, и с ней он всегда был откровеннее, чем с другими.
* * *…Он вернулся в купе на рассвете. Все спали. Быков похрапывал во сне, скрестив на груди большие сильные руки. Лег спать и Тентенников. Проснулся он только в Пскове. Поезд стоял у перрона.
На вокзальной площади шофер приветливо закивал издалека:
— Наконец-то… А мы уже заждались… Думали, что и сегодня не приедете…
— На какой вы машине? — спросил Ваня.
— На вашей любимой, товарищ майор; на малолитражке.
— Для малолитражки такие пассажиры, как я, пожалуй, громоздки… — угрюмо сказал Тентенников.
Шофер не сразу понял, а поняв, заулыбался и решил: в годах, но компанейский парень…
— Надо было на «эмке» приехать, — сказал Ваня. — Нас ведь четверо — все в машину не влезем…
— А ты не беспокойся, — промолвил Тентенников. — До аэродрома сколько отсюда?
— Километров десять…
— Вот вы и поезжайте, а я пешком пойду…
— Ни к чему это… Устанешь, намучаешься. Лучше мы разделимся на две очереди, — и во втором эшелоне он нас с тобою свезет.
— Нет, нет, я не хочу ехать. Мне пройтись надо, Ванюшка. Понятно?
— Капризничаешь.
— А ты с ним не спорь, — вмешался в разговор Быков. — Чего хочет — добьется. Переупрямить его невозможно. Пусть делает по-своему. Раз решил пешеходом стать — пусть идет…
— Вот уж спасибо! — обрадовался Тентенников. — Ты-то знаешь: раз я решил, значит, нужно…
Он помахал рукой вслед отъезжающему автомобилю, подтянул пояс, нахлобучил на лоб кепку и весело зашагал по переулкам псковского предместья. Ему хотелось теперь побыть одному, и неожиданная пешая прогулка была как нельзя более кстати.
Однажды, в такое же тихое светлое утро, он шел пешком по тропе по отлогому волжскому берегу, — он был тогда молод, жизнь только начиналась. Хоть много несвершенных надежд и несбывшихся мечтаний суждено ему было пережить впоследствии, а ведь и теперь, если бы пришлось начинать сначала, он жил бы так, как жил, ничего почти не меняя. Вот разве женился бы после разлуки с Кубариной, — под старость не было бы щемящего подчас чувства одиночества и неустроенности…
Что ждет его теперь на новом месте? Он любил Свияженинова, верил в него, предсказывал ему большую будущность. «Стар я стал, беда, — говаривал он иногда. — А вот если бы помоложе, сам бы испытывал твои машины. И уж, наверно, ни разу бы не подвел…»
Но разве можно было ему мечтать об этом? Смолоду не удавалось летать так, как хотел, потому что никто не давал ему ходу: ни заводчики, ни предприниматели, ни антрепренеры. А теперь, когда при Советской власти каждому открыта дорога в небо, годы взяли свое, оставили на земле, редко-редко удается самому вести учебный самолет…
Но все-таки жила еще в нем сладкая и волнующая мечта о небе. И, летая пассажиром на быстроходных новых самолетах, не раз ловил себя на самом бесстыдном, с его точки зрения, человеческом чувстве — чувстве зависти к тем, кто был моложе и искусней его…
…Вот уже и последние строения города. Одуряющий запах весеннего пышного цветения, ветки сирени, перевешивающиеся через забор, песня жаворонка в высоте над простором дальнего поля веселили его. Разве он увидел бы это, если бы ехал вместе с товарищами в малолитражке? Он подошел к перекрестку и вдруг заметил низенькую будку пивного ларька.
Пока Тентенников пил пиво, словоохотливый продавец успел ему так много рассказать о сегодняшнем гулянье в саду, что Тентенников, поглядев на часы и вздохнув, решил побродить по аллеям. Ведь дни теперь длинные, а десять километров лучше идти по холодку.
В саду было много гуляющих. Глядя на свои запыленные сапоги, Тентенников чувствовал себя не очень приятно, но уж таков был у него характер: приняв какое-нибудь решение, он не успокаивался, пока не доводил его до конца. Так было и сегодня. «Им смешно, — думал Тентенников, — что этакий здоровенный лысый старикан один-одинешенек бродит по саду, а я все-таки буду делать то, что хочу, и ни у кого не стану спрашивать совета». И он долго ходил по пыльным дорожкам под веселый раскат труб духового оркестра. Потом пошел в далекий уголок сада, к липам, где гуляющих было меньше.
На доске объявлений висела пестрая афиша ленинградского цирка, и Тентенников вдруг надумал пойти поглядеть на цирковое представление. У кассирши оставалось только два билета в первом ряду, и Тентенников взял один из них, — второй билет купил молоденький паренек в летной форме с нашивками старшины. Паренек был худенький, узкоплечий, невысокий, голова его была обрита наголо и вся в шрамах. «Наверно, в детстве драчуном был», — решил Тентенников, не любивший тихих мальчиков, которые не ввязывались в драки и обычные мальчишеские свары.