Пятая труба; Тень власти - Бертрам Поль
Я начинал терять терпение.
— Вы… — начал было я, но мой голос был заглушён криками, раздававшимися во всех углах зала.
— Он папист! Пусть оправдается!
Этого я не мог уже перенести. С того места, на котором я стоял, видна была площадь. Я посмотрел, не явилась ли моя гвардия, но её не было. Очевидно, она и не явится, так как время было за полдень.
Прежде чем крики стихли, послышался зычный голос Иорданса:
— Выслушайте меня, братья, — кричал он. — Я открыто обвиняю стоящего перед вами человека в том, что он остался в душе испанцем и папистом. Разве он не покровительствовал и не охранял католиков всё время, пока он здесь? Разве он не заставил нас оставить у себя римских попов, хотя мы и желали освободиться совсем от соблазна? Разве не он наложил иго на нашу совесть, иго, которое мы так долго сносили? Поистине за это нас и наказал Господь болезнью, которая распространяется всё больше и больше. Но этому человеку, нашему губернатору, и горя мало. Хотите доказательств. Сегодня утром несколько испанок, очевидно, подосланных, бросали в колодцы какой-то порошок. Слава Богу, они были схвачены несколькими молодцами, которые повели их, чтобы передать их в руки правосудия вместе с патером Вермюйденом, который старался освободить их. Когда они вели их, этот человек напал на них и освободил задержанных, причём убил троих честных работящих людей, все преступление которых состояло только в том, что они заботились о городе, и жёны и дети которых теперь должны умирать с городу. Я сам горько упрекаю себя в том, что терпел всё это так долго. Но я помню слова Господа: «Если брат твой прегрешает, иди и скажи ему наедине». Так я и сделал. «Но если он не послушает тебя, возьми с собой двоих или троих. Если же и тех не послушает, скажи церкви. Если же и церковь не послушает, то пусть он будет для тебя как язычник и мытарь». Я всё сказал. Что вы можете сказать?
— Вам ничего, — надменно отвечал я. — Не вам обвинять и судить меня. Но я хочу дать совету более верные сведения о том происшествии, которое разыгралось сегодня утром. Четыре честных работящих человека, о которых говорил здесь господин Иордане, были просто-напросто самыми отвратительными оборванцами, какие только попадались когда-либо мне на глаза. Настоящее городское отребье. Они напали на меня, а не я на них. Что касается истории с колодцами, то это нелепость, ибо болезнь началась уже два месяца тому назад. По моим сведениям, вся эта история была нарочно разыграна на моих глазах, а люди, нападавшие на меня, были подкуплены, чтобы убить меня, если смогут.
Я замолчал, давая возможность моим словам произвести своё действие.
Видя, что дело принимает неприятный для него оборот, Иордане быстро возразил:
— Если я неправ относительно вас, то первый готов просить извинения. И я охотно это сделаю, потому что душа моя освободится в таком случае от великого смущения. Но вы могли бы устранить все наши страхи, если бы вы согласились, чтобы этих женщин судили как следует, и мы дождались бы решения суда.
Если бы я согласился на это, то, конечно, я погубил бы их, но зато спас бы свою жизнь, — ведь гвардия моя не явилась. Но проповедник был уверен, что я не уступлю. Отдать эту старую женщину и старика-священника на допрос, который будут чинить друзья этого Иорданса, — никогда!
— Я унизил бы свою должность и занимаемое мною место, если бы согласился на вашу просьбу, — возразил я спокойно. — Но я скажу вам, почему вам так хочется подвергнуть пыткам этих несчастных: потому что вам хочется забрать весь город под свою власть. Развивая суеверие и фанатизм, вы хотите тем самым укрепить своё влияние на массы. Кроме того, вы ненавидите отца Вермюйдена, потому что он является — правда, единственным — примером, перед которым вам делается стыдно.
— Я всегда следил, чтобы папизм не распространялся у нас независимо от того, приятно вам это или нет. Я отвечаю за души, которых я являюсь пастырем.
— Те же самые слова сказал мне инквизитор дон Педро де Тарсилла, передавая мне приказание начать преследования и жечь еретиков, — презрительно вымолвил я.
Он покраснел, как в тот вечер у фру Терборг, и закричал:
— Итак, вы не хотите предать их суду, как я предлагал вам?
— Нет, не хочу. Вы восстали против короля, заявив, что вы можете управлять сами собой, а это значит уважать выбранные вами власти и не угнетать тех, кто всецело в вашей власти. Если вы об этом забыли, то я помню. Однажды я уже сказал, что я не допущу преследований в Гуде, и теперь я это повторяю.
— Вот как! — закричал он. — Я вам скажу, почему вы так поступаете. Потому что ваше сердце до сего времени на стороне Испании и Рима. Вы слышали его, — обратился он к совету, — чего же вам ещё нужно?
— Да, они меня выслушали, — заговорил я, — но тут есть ещё кое-что. Я обвиняю вас, господин Иордане, называющий себя проповедником учения Христова, в том, что вы подстрекаете народ в городе к восстанию против его законных правителей, в том, что вы замыслили убить меня и для этой цели наняли нескольких негодяев. И как только заседание кончится, я прикажу арестовать вас!
Он струсил, и волнение, по всей вероятности, улеглось бы, если бы ему на помощь не поспешил барон ван Гульст. Он поднялся и начал говорить:
— Прошло то время, когда на обвинение можно было отвечать обвинением же. Слишком много у нас поводов жаловаться на вас, ибо вы не только насилуете нашу совесть, но от вас не ограждено даже спокойствие наших семей. Господин ван Гирт, потрудитесь объяснить совету постигшее вас горе.
В это утро, очевидно, будут обнародованы все мои грехи и прегрешения.
— Господин ван Гирт, говорите, — сказал я. — Только говорите правду.
Не глядя на меня, он поднялся и начал:
— Как вам всем известно, у меня есть дочь. Она была обручена с одним достойным и уважаемым гражданином нашего города, членом нашего совета. Но губернатор принудил меня отдать её замуж не за этого нашего члена, а за одного юного негодяя, семья которого совершенно разорена и который не в состоянии содержать жену. Губернатор грозил мне исключением из совета и даже кое-чем большим, если я не соглашусь. И я уступил, боясь позора. Я поступил, правда, трусливо, и теперь прошу совет извинить меня за то, что я так осрамил учреждение, членом которого я имею честь быть.
Не поднимая глаз, он опустился на своё место.
Самая эта поза сокрушения и унижения сильнее привлекала к нему симпатию, чем если бы он вздумал обнаружить гнев и раздражение.
— Позор! Позор! — раздавалось со всех скамей.
Но тут уж и я рассердился и потерял самообладание.
— Молчать! — загремел я. — Кто смеет кричать «позор»? И на этот — последний — раз мой голос и загоревшиеся глаза испугали их, как это было не раз прежде. Крики стихли, шум утих. Водворилась сравнительная тишина.
— Если кто может говорить о позоре, то только я, — продолжал я. — И вам не стыдно, господин ван Гирт, явиться сюда и рассказывать, что вы сделали? Продать родную дочь ван Шюйтену! Девушку, которой нет ещё и двадцати лет, отдать шестидесятилетнему старику! Ван Шюйтену! Вам всем прекрасно известно, какая слава идёт о нём. А если неизвестно, то посмотрите на его лицо! Посмотрите и судите сами!
Голая голова, ввалившиеся красные глаза, отвислые щёки — всё это говорило само за себя. Не веря своим ушам, он уставился на меня, отчего его лицо приобрело весьма смешное выражение — гнева и вместе с тем полной беспомощности.
— И такому-то человеку, этому воплощение порока и болезни, ван Гирт счёл возможным отдать своего невинного ребёнка только потому, что он должен этому человеку! Я благодарю Бога за то, что я был в силах предупредить это. Если б я исключил ван Гирта из совета, я был бы совершенно прав, ибо человек, способный продать свою родную дочь, способен продать и город, как Иуда продал Господа.
Мои слова произвели сильное впечатление, но ван Гульст постарался опять парализовать их действие.
— Повторяю, прошло то время, когда на обвинение отвечали обвинением, — закричал он. — Вот я обвиняю вас в измене, вас, который смеет набрасывать тень подозрения на других. Прежде всего, чтобы все знали, что за человек управляет нами и до сих пор старается поступать с нами так властно, человек, который смеет упрекать нас в корыстолюбии, чтобы вы все знали его, я вам скажу, почему был издан приказ, чтобы никто не смел уезжать из Гуды без его разрешения. Он говорил, что это сделано для того, чтобы изловить испанских шпионов. Но он никогда не стал бы их ловить, если бы даже и мог. Об этом, впрочем, после. Приказание было отдано для того, чтобы удержать в городе Марион де Бреголль, на которой он хочет жениться и которая отвергла его предложение. Я как раз проходил мимо них. Они меня не видели, но я слышал их разговор. Я слышал, как она спрашивала его, не хочет ли он и вторую жену взять силой. А сегодня ей не позволяют выехать из города, и не позволяет тот самый человек, которому она ответила отказом. И знаете почему? Сегодня утром опубликовано решение высшего суда, в силу которого к ней переходит всё состояние его покойной жены. Корыстолюбие! Каково! Станете вы отрицать эти факты? Что вы скажете на всё это?