Алесь Пашкевич - Сімъ побѣдиши
Глинский, сухой и седой как лунь, торопливо осмотрел временное царское прибежище — небольшую комнату охотничьего дома, решительно ступил несколько шагов вперед (Иван сидел за столом лицом к нему), перекрестился, смотря на иконостас в простом бревенчатом углу, и поклонился ему. Прошел поближе и начал с давно приготовленного:
— Троице пресущественная и пребожественная, и преблагая праве верующим в тя истинным хрестьяном, дателю премудрости, преневедомый и пресветлый крайний верх! Направи нас на истину Твою и настави нас на повеления Твоя, да возглаголем о людех Твоих по воле Твоей…
Иван удивился и увеличил глаза:
— Михаил Юрьевич, ты ли это?
Гость улыбнулся, переступил с ноги на ногу:
— Я, кому ж быть-то... Бью челом моему добродетелю, — и слегка наклонил перед царем голову.
— Садись, перекуси с дороги.
— Благодарствую, великий князь, не естся уже в мои годы. И отвык, признаться. Оказывается, и хлеба с водой человеку вдоволь может быть.
Иван нахмурил высокий лоб, нагнал на лицо ранних морщин и пропек Глинского углями-зрачками:
— Обижаешься, значит? Как на волка, на царя смотришь?!
Гость улыбнулся, медленно отставил скамью и сел напротив Ивана; из-под старческих дрожащих бровей спокойно глянули голубые глаза:
— За что обижаться? Я и на мать твою, царство ей небесное, — ропотно перекрестился, — никогда скверного не подумал. Даже когда в темнице крысы пятки мои грызли. А теперь вот радость сердце мое переполняет, радость, искренне молвлю, что Бог позволил на склоне дней моих сына ее первородного повидать...
— Обиду имеешь, нутром чую, — перебил его Иван.
— Нет. Нет и нет! Побожиться даже могу.
— Не поверю!
— Твоя воля, — Глинский вздохнул, снова улыбнулся, взглянул в высокое овальное окно над Иваном, помолчал и добавил уже будто бы и не своим голосом: — Из своего долгого опыта вынес я главную истину, которая, надеюсь, и продолжает дни мои: жизнь есть тайна, а смерть — вещь обычная. И обида — помощница смерти. Обида — огонь злобы.
Иван удивленно откинулся на спинку. Смотрел внимательно и молчал.
— Да, обида и злоба — пособники смерти, ибо душу нашу, яко гусеницы цветок, грызут... И убеждают нас, что не все от Бога. А от Всевышнего все, помимо обиды и злобы. Посему нет их у меня… и не было. Все от Бога. И волоса с нас не упадет без Его воли! Кто знает, может, если б не моя темница — не говорить бы мне с тобой, великий князь…
Иван в ответ недоуменно вытянул шею.
— Да! Может, быть мне растоптанному озлобленной толпой на ступеньках Успенского собора, как и племяннику моему Юрию? Кто знает, может, и на меня бы лжесвидетельствовать стали, что пожар водой колдовской с ним на Москву навел?
Иван довольно хмыкнул и заговорил:
— Вижу правду в глазах и словах твоих. А посему верю тебе, как крови и телу родному верю. И позвал тебя, Михаил Юрьевич, дабы совета спросить и в годину тяжкую к плечу близкому прислониться.
— Слабое, к сожалению, теперь плечо то...
— Зато ум сильный! — Иван резко вскочил и сжал собеседнику руки. Взглянул узкими глазами просветленно, даже задрожали веки: — Будь гостем моим! Ежели от угощения отказался — приказываю быть пиру в твою честь! А пред тем, как подготовят все, приглашаю в баню — смыть пыль дорожную…
Трапезную, стены которой были обиты кожами, а посреди стоял длинный стол, наполняли запахи чеснока и зеленого лука, к ним примешивались дымные ароматы печеной рыбы и жареной дичи.
Иван и Михал вошли бодрыми, раскрасневшимися, в одинаковых длиннополых вишневых кафтанах — только телами отличались на полвека.
В продолговатых мисах были наготовлены печеный кабан, осыпанный зеленью, жареные перепела в перцовой подливе, головы щук с натертой репой, уха с шафраном, заячьи почки в сметане с имбирем. Дубовые чаши наполнены наливками. В большом серебряном жбане над чашами и корцами ожидало красное рейнское вино. С него и начал Иван угощение.
— Прошу отведать — «Петерсимона», наилучшее лекарство от усталости и лиха! Голландский купец в Москву привозит.
Они стоя пригубили — и присели. Глинский отломил от хлебного ломтя краюху и долго молча жевал. Иван внимательно наблюдал за ним и пил.
— Ты молвил, князь, что хотел у меня, грешного, совета спросить. Понимаю, услышать желаешь, как дальше жить-управлять. Если не передумал, могу кое-что подсказать...
— Давай! — царь отставил чашу и сплел на груди свои длинные руки.
— Что ж, слушай. Только не обижайся, коль что не по душе придется...
— Говори!
— Стольный град твой — под пеплом. Народ — в голоде. А что у тебя на столе? — Лицо Глинского внезапно стало грозным. Царь смотрел на него спокойно и молчал. — Что?! Подобной роскоши я не видывал и у Максимилиана! Сделай первый шаг — отдай все это простолюду московскому, который сейчас лебеду ест с горелой человечиной!
— Отдам, — вдруг спокойно сказал Иван. — И что дальше?
— А дальше созывай всех — и голытьбу, и бояр, и дьяков — на восстановление столицы. И сам то дело возглавь, дабы народ видел.
— Возглавлю... — Царь придвинулся поближе к столу. — А затем?
— Затем вече собирай, собор готовь, как некогда славные предки делали, — и в глаза люду смотри!
Через два года на Красной площади перед отстроенным заново Кремлем не было где упасть шапке. На Большой собор съехались служники, пашные, сотские и десятники, дьяки и дьяконы, сторожники и наместники из всех городов и уделов.
Царь стоял на возвышении посреди Соборной площади и говорил звучно, возбужденно. Говорил о начале новой жизни для державы, о воровстве бояр и лихоимстве купцов, обещал положить тому конец — во имя справедливости и любви. А напоследок, осмотрев потрясенную толпу, обратился к митрополиту:
— Молю тебя, святой владыка: будь моим помощником в деле этом! Ты знаешь, что я остался без отца в четыре года. Родичи не заботились обо мне... Еще мальчишкой я сел на царский трон. Бояре же только кровь пили — мою и вашу... — Иван вздохнул и провел рукой над площадью. — Мздоимцы и продажные судьи, чем ответите вы за пролитые слезы и кровь?! — Он поднял голову к небу, затем медленно поклонился на все четыре стороны и проникновенно окончил: — Молю и тебя, народ Христов, о прощении моих грехов, ведь только один я в первую очередь винен перед Богом и вами за все совершенное на этой земле. Прости и позабудь зло и несправедливости, узри во мне своего судию и покровителя!
Толпа застонала, загудела, зашевелилась и начала волнами падать на колени — от царского возвышения до последних рядов, возможно, мало что и слышавших из промолвленного...
3.
После выступления в университете он направился в загородную резиденцию Ворониха. Чувствовал себя разбитым и уставшим. Ко всему напала какая-то мерзкая тревога, неопределенность.
Встреча оказалась неподготовленной, не хочется думать — провокационной. Когда-то же и он был студентом, и тоже — не из медовых. Но чтобы так... И откуда у них столько бравады, политиканства, наглости даже? Государство им и стипендии, и общежития, а в ответ…
Отвечать, впрочем, сегодня вынужден был он, а студенты спрашивали. Вначале о будничном, личном, о том, наверняка, что кураторы подготовили. А потом и пошло: почему президент не выполнил свои обещания в том и том, где дела по казнокрадам и коррупционерам? Почему год назад на стипендию они могли двадцать раз пообедать в столовой, а теперь и на пять не хватает?.. И так далее… Все равно как не в государственном университете побывал, а на сходке оппозиционной партии! «Зря послушал Зайца, — подумал президент, — пусть бы сам и крутился на той встрече! Да и ректор — тот еще фрукт! И не погонишь же сразу...»
Он недовольно вздохнул и глянул в затемненное стекло машины. Величественное строение банка, остановка, часы перед входом в метро.
— А что это столько людей на улице? — недоуменно проговорил словно сам себе, а помощник Жокей уже достал свой мобильный и начал разузнавать. (Если бы помощник не имел такой фамилии, ее надо было бы придумать. Она служила и паспортной меткой, и кличкой. Причем — с двойным смыслом. Жокей — он и неутомимый всадник, из уст которого не сходило «галопомпоевропам»; он же, ко всему, и ненасытный кофеман. Никто не мог понять — как в человека вмещается столько кофе? Думали, что этот напиток уже и в его венах. А любимым сортом было, конечно же, кофе «Жокей».) «Молодец, на лету ловит», — промелькнуло удовлетворенное, и тотчас же созревшее воспоминание пояснило недавнюю тревогу. Да, эта девчушка, передававшая записки с вопросами… Чернявая, длинноногая, с пухлыми губами да ямками на щеках... Точь-в-точь как его прежняя студенческая зазноба Томка! Надо же...