Назир Зафаров - Новруз
Да, пятница была удивительным днем. Все и всё преображалось. Улицы становились торжественными. То там, то здесь вдруг вспыхивал, как гром, перебор дойры или тихой птицей запевал нежный пай, крикливо будоражил город задиристый сурпай или шептал едва слышно свою сказку шелкострунный дутар.
Центрами веселья становились чайханы. А в каждой махалле их было несколько десятков, или, как говорили тогда, — без счета. Верно, на базаре, вокруг базара, на каждом перекрестке, у каждого арыка стояла чайхана, затененная талом или карагачем, устланная паласами, украшенная огромным самоваром и почти всегда дымящимся котлом. Летом и осенью под сводами террасы выкрикивал свое «питьпильдык» неугомонный перепел. И всегда — в любое время года — звенели пиалы.
В чайханах, а чаще в михманханах больших домов, по пятницам проводились гап-гаштаки. Проводились традиционно, с соблюдением правил и церемоний. Традицию сохраняла та группа мужчин, которая объединяла вокруг себя сверстников. Возраст был главным при решении вопроса — принять в компанию нового весельчака или нет. От двадцати до двадцати пяти — составляли первый круг, от двадцати пяти до сорока — второй, от сорока и старше — третий. По усам и бородам можно было определить круг гап-гаштака. В группу входило до сорока человек, она занимала михманхану на пятницу и веселилась здесь весь вечер. Новый, вступающий в круг, брал на себя обязательство арендовать михманхану на одну из недель года, или, как говорили, признать себя должником. Принимали, конечно, не только по возрасту, но и по положению. Руководствовались принципом: ровня с ровней, а кизяк, то есть сухой навоз, — с мешком. Уж если решил веселиться, то выбирай себе подобных. Богатые и дети богатых имели свою компанию, торговцы якшались с торговцами, ремесленники с ремесленниками, и даже среди ремесленников группы долились на состоятельных и несостоятельных.
Оба мои брата — Касым и Пасыр — были кузнецами, по состояли в разных группах гап-гаштака. И потому в разных, что один слыл бездумным гулякой, а другой степенным, уважаемым всеми человеком; один мало заботился о деле, другой жил работой, отдавал ей силы и душу. У Пасыра были веселые руки — он играл на дойре и дутаре, а у Касыма — искусные руки. Его так и звали: Касым-фаранг — искусный Касым. И еще величали аксакалом — белобородым, хотя борода у него была черная и лет минуло всего-навсего тридцать. Аксакал — это ум, мудрость, знание жизни, умение видеть истину.
Касым учил меня, когда я был совсем маленьким, делать бумажных змеев и запускать их против ветра, строить клетки для птиц, разжигать тандыр, а у Насыра я перенял интерес к веселым играм и песням. Насколько я помню, он всегда держал в руках или дутар, или бубен.
Компания Насыра была веселее, куда веселее, чем у Касыма. Там все предавались развлечениям с какой-то безумной радостью. Мне казалось, и головы у них кружатся, и сердца горят.
Почему мне казалось, что головы у них кружатся и сердца горят? Да потому, что собственными глазами видел их веселье. Я смотрел на друзей Насыра, как когда-то на шествие дервишей по аллеям Каландарханы. Было что-то заразительно яркое в гап-гаштаке.
Как я попал туда, десятилетний мальчишка? О, мы с Адылом умели пробираться незамеченными в михманхану, где развлекались молодые парни. И именно в ту михманхану, где был мой брат Насыр, где звучала его дойра. И звук ее мы узнавали безошибочно. Словно рассыпался сухой горох но листу жести и гремел на все лады, то падал, то отскакивал, то перекатывался. Только пальцы Насыра, мелькавшие в воздухе тысячами быстрых крыльев, способны были извлекать такие ликующие трели из обыкновенного бубна.
Подбираясь осторожно к михманхане, я уже представлял себе, как Насыр, склонясь над раскаленной мангалкой, греет дойру, стараясь довести кожу до такой Упругости и звонкости, чтобы первое, даже легкое прикосновение пальцев вызвало раскаты грома. И верно, когда А достигал цели и, устроившись тихо за каким-нибудь косяком или столбом, бросал взгляд на середину круга, то заставал своего брата именно за этим занятием — он готовил дойру к началу празднества.
На него смотрели не только я, все в чайхане следили за чародейством Насыра, будто огонь мангалки решал судьбу предстоящей вечеринки. Что ж, наверное, так и было. Еще шестнадцатилетним парнем Насыр прославился в махалле как самый искусный дойрист, как незаменимый участник любого празднества. Во всяком случае свадьбы без него бывали бесцветными, и, чтобы избежать скуки, жених и будущий тесть старались заранее получить согласие Насыра прийти на празднество. Много раз я слышал похвалу в адрес своего брата. И похвалу не простую. «В руках Насыра дойра обретает дар речи», — говорили одни. «А его дутар! — восхищались другие. — Стоит ему заиграть «Рахат», как все живое на земле пускается в пляс». Иногда похвала окрашивалась поэтическими красками. «Что способен сделать человек, награжденный богом высоким искусством! Когда Насыр исполняет «Жаворонка», на струны садится соловей и подпевает ему…»
Меня иногда спрашивали старшие:
— Назиркул, ты будешь таким же весельчаком и дойристом, как Насыр?
Я любил брата и восхищался его игрой. Глаза мои загорались, когда начиналось веселье и в середину круга входил с бубном в руках Насыр. Все подчинялось его колдовскому искусству, все замирало от восторга — люди отдавали себя во власть Насыра. И сам он отдавал себя без остатка звукам, рожденным дойрой. Лицо его принимало какое-то фантастическое выражение, глаза туманились, словно он вместе со звуками дойры или дутара, вместе с песней удалялся куда-то в бесконечность. Так он играл, так бросал кости, так смотрел на состязания перепелов — весь целиком отдавался страсти. Это пугало меня…
И когда спрашивали старшие, каким я буду, таким, как Насыр, или таким, как Касым, я вспоминал все и отвечал:
— Таким, как Касым-фаранг…
Они смеялись. По смеялись почему-то не осуждающе, а одобрительно, даже с завистью, словно им тоже хотелось походить на моего старшего брата, искусного Касыма, а не на весельчака Насыра…
— Ишь ты, — говорили они. — Неплохо решил. Касым — хороший парень. Золотые руки и мудрая голова у Касыма. Касым — Человек!
После этих слов мне становилось жаль Насыра — ведь он всех веселил, всем доставлял радость. Почему же никто не хочет быть похожим на Насыра! Даже я — его брат.
Позже я понял это. Жизнь людей проходила в труде, и труде нелегком. Порой мучительном. Тот, кто каждый день от зари до зари гнул спину, кому кусок хлеба давался в поте лица, тот ценил дар умельца. Золотые руки прежде всего нужны в деле — у наковальни и горна, у котла с мылом, у дубильного чана, а потом уже в праздничном кругу. Между прочим, Касым-фаранг являлся джура-баши в своей компании, то есть старшим на гап-гаштаке. К его советам прислушивались, слово Касыма-ака было решающим. И в поведении и в одежде первенство принадлежало ему. Насыра тоже любили, тоже хвалили, но никто не избирал его джура-баши. Одного умения владеть дойрой или безошибочно делать ставку на перепела-победителя было недостаточно для назначения на столь почетную должность в своем кругу.
И все же Насыра любили. На него смотрели с восхищением, от него ждали веселья, удовольствий. И я ждал. Мне особенно запомнился вечер в постоялом дворе, где обычно останавливались на отдых и ночлег приезжие. Большая комната, чисто оштукатуренная, с глубокими нишами в стенах, могла вместить сразу человек сорок, иначе говоря всю компанию. Гости располагались кругом по полу, устланному свежей соломой и покрытому огромным казахским ковром. Сверху еще набрасывали курпачи — небольшие ватные одеяльца. В центре стояла чугунная мангалка, обогревавшая зимой комнату. Мангалку зажигали до прихода гостей, и когда начинался праздник в складчину, она, раскаленная докрасна, полыхала жаром. Над этой самой мангалкой и грел бубен Насыр.
Одевался на эти вечера брат ярко, пестро. Голова повязана платком с узорами, правый рукав халата засучен до локтя, тонкая сильная кисть обнажена и свободно движется над огнем. Шелковый поясной платок — бель-баг — охватывает бедра и чуть спущен — это признак изысканности, особого шика. Сам Насыр с черными стрелками усов над чуть приподнятой губой, с загадочно сосредоточенным лицом кажется необыкновенно красивым. Он собран, напряжен, каждое движение его, как у серны, строгое, пластичное, гибкое.
Дома он бывал не таким. Дома он бывал обычным — молчаливым, скучным, злым. И некрасивым. По лишь загорался в чайхане или михманхане керосиновый фонарь под потолком, обливая все вокруг голубым светом, как Насыр преображался. И лицо, и руки становились необыкновенными, от них нельзя было оторвать глаз.
Пока Насыр настраивал над огнем дойру, старший компании Курбаибай-палван, огромный детина с добродушным лицом, рассаживал гостей. Это был единственный человек здесь, который к моему любопытству относился без раздражения. Он даже поощрял меня, разрешая из-за укрытия перебираться в угол комнаты или на нишу и оттуда спокойно наблюдать за всем, что происходило на вечеринке. Его-то взгляд я и ловил, высовывая голову и поднимаясь на цыпочки. Тщетно поднимаясь: Курбан-палван меня не замечал — был слишком занят гостями.