Геннадий Прашкевич - Тайна подземного зверя
Кивнул Кафтанову:
– Зови людей.
А Лоскуту приказал:
– Помяса не трожь. Даже близко не подходи к нему. Видишь, боится.
Лоскут угрюмо промолчал. Прошелся по грязной, но теплой избе, толкнул тяжелую дверь, ведущую в казенку, в комнату, в которой обычно держат пойманных аманатов-заложников.
– Милуючи Господь бог посылает на нас таковыя скорби и напасти… Чтобы нам всем злых ради своих дел вконец от него не отпасти… – смятенно бормотал помяс, с испугом косясь на Гришку.
Потом как очнулся:
– Один в сендухе. Совсем один. Нюмума. Думал – отпоют ветры.
Постучал ссохшимся кулаком в грудь:
– Русского лица год не видел. Душой ослаб.
– Нюмума? Это чего? – озлился Лоскут. – Говори по-человечески.
– Вот слаб. Вот убог.
– Гришка, оставь помяса!
Даже оттолкнул Лоскута, упрекнул негромко:
– Я тебе, Гришка, верю, а ты, оказывается, догадывался, куда идем?
– Ну… Догадывался…
– А я к тебе с верой.
Гришка глянул исподлобья:
– Меня не вини. Я сам по себе шел. К сыну боярскому пристал случайно, сам знаешь. А о том, что брат на Большой собачьей реке, тоже узнал случайно – от одного торгового человека. Лежат у него в Якуцке кабалы на моего брата. Иногда мне кажется, что тот торговый человек сам по желанию тайно снарядил воров. А брат увязался с Сенькой Песком по дури. Тот торговый человек ждал, наверное, беззаконной прибыли.
– Почему не сказал?
– Я ж только догадывался.
– Ну, ладно, оставим, – Свешников устало присел на лавку. – Правда поздней не бывает.
Попросил:
– Глянь, что кипит в горшке?
Гришка громыхнул крышкой и ошеломленно отшатнулся от ударившего в нос скверного духа.
– Зелье колдовское? Аптах ты?
– Да нет! Холгут это! – помяс в отчаянии вскочил, сунул в темное кипящее варево длинную деревянную ложку. Попробовал, выпучивая глаза: – По бедности своей ничего не имею, питаюсь скаредной пищей.
Теперь опешил Свешников:
– Как холгут?
– Зверь, зверь такой, – затрясся помяс. – Турхукэнни, корова подземная!
– Нет, ты слышь, Степан? – оскалился Лоскут. – Вот ты вел нас, мы шли, не веря, а холгут был, только его помяс съел.
– Как посмел?
Свешников вскочил.
Будто не было долгих дней лыжного перехода, вскочил, вырвал длинную ложку у вконец растерявшегося помяса. Горшок курился на печи, дрожал в нетерпении, крутились в кипятке бурые куски.
– Где добыл?
– Да рядом. На берегу, – не понимая вспыхнувшего переполоха, суетился помяс. – Большой зверь.
Свешников не верил:
– Правда, холгут? Не ври! Корова подземная?
– Он, он! Холгут! С рукой на носу! – трясся, дергался помяс, языком подпирал небритую щеку от большого усердия угодить.
– Как добыл такого большого? Он идет, земля вздрагивает.
– Да сам разбился. Там на берегу полоска ледяная, песчаная, называется чохочал. Ну, шел зверь, грянулся с обрыва. А высоко, а лед твердый, а зверь тяжелый. Сразу насмерть, весь поломался, застыл на морозе. Теперь питаюсь.
– Небось, и человечину жрал? – остервенился Лоскут.
– Что ты! Что ты!
Глухо.
Вваливаясь в избу, казаки напустили холоду.
Смеясь переругивались, шумно окружили горшок.
С отвращением принюхивались, оторопело качали головами – ну, дивен мир! Только вчера – совсем без края снеговая равнина, в небе отсвет далеких юкагирских костров, а сегодня – русская изба. Только вчера – загадочно и жестоко зарезанный в урасе вож, а сегодня – счастливо обретенный помяс. Только вчера – всеобщая неясность, томление, мгла, а сегодня – мясо старинного зверя.
Дивен мир.
Дивны дела твои, Господи.
По-другому поглядывали на Свешникова. Выходит, вел не зря. Вдруг почувствовали: запахло большой удачей. Даже Микуня расхрабрился, прикрикнул на трясущегося помяса:
– Часто приходят писаные?
Помяс еще сильнее затрясся, будто чужой голос включал в нем внутреннюю разрушительную силу:
– Присовокупи еси велие милосердие во всем… Всякого приходящего к тебе не оскорбляющи ни в чем… Один сижу, – зашептал, бегая глазами. – Писаные, какие были, все откочевали. В сторону дальних уединенных речек откочевали. Если вернутся, то к лету.
Выпучив выпуклые глаза, уставился на Свешникова:
– Положим же паки надежду на всемиластиваго в щедротах… Он же избавил своего Израиля, бывшаго во многих работах… В сендухе много озер, – шептал, вздрагивая. – На веретьях сухих пески хрущеватые. А по пескам пасутся подземные коровы. Выходят вдали от человеческого глаза прямо из-под земли. Выходят наружу шумно, с громом и с трясением земли, но сами по себе тварь безвредная.
Косился на мрачного Лоскута:
– Сего ради премудрым своим промыслом и правдою все устрояет… И аки коня браздою, тако и нас тацеми бедами от грех возражает…
Пояснил, трясясь:
– Я помяс. Лисай звать. Всякие травки знаю. С таким знанием не оцынжаешь в сендухе.
– Нам дашь травку? – жадно сглотнул слюну Микуня.
Не обращая внимания на вопли и смятение гологолового, отворачиваясь от бьющего в нос пара, Ганька Питухин выбросил недоваренную носоручину собакам. Подмели избу, внесли сумы с припасами, выставили на стол настоящую посуду. Помяс задрожал:
– И сольца есть?
Кафтанов шлепнул помяса по руке:
– Куда лезешь первым? Передовщик, что ль? Ишь, сольцы захотелось! Сам, небось, сольцу брал пуд по пяти копеек, а теперь та сольца сильно вздорожала, Лисай. Теперь за ту сольцу кладут до двадцати копеек. Вот как повернулась жизнь. Да еще пошлина, чуть не полукопейки с фунта.
Поиграл глазами:
– Ты тут дикуешь, а цены на Руси растут.
Перехватив сердитый взгляд Свешникова, кивнул:
– Ладно, бери.
Благостно.
– Аще бы не тако нас возражал, и зверей бы дивиих горше были… И паки бы вконец друг друга и брат брата не любили…
Помяс обильно потел. Завороженно дергался. Тянул кипяток, настоянный на шиповнике.
– Что же нас и так лютее и жестокосердее? Кое естество в безсловесных?… И кто может исчести, колико бывает над нами смертей безвестных?…
Пояснял, трясясь: я – помяс. Пояснял: из рода потомственных помясов. И отец, и дед были потомственными травниками. Посылан в Сибирь строгим государевым наказом, на то есть специальная память. Учился травному делу у деда, у известного помяса Федьки Устинова. А тот дед был такой: слышал явственно рост трав, зарождение всего живого. А он, Лисай, в него пошел. Меня сам князь Шаховской-Хари Семен Иванович, похвастался, воевода енисейский, человек, шествующий путем правды, скромный и простодушный, послал на реку Большую собачью – принести особенно целебные травы, какие нигде больше не растут.
Как бы намекнул: близок к князю.
Князь Шаховской прост, душой добр. В Смутное время ссылался в деревни, правда, потому как по ошибке сражался на стороне тушинского вора. А в одиннадцатом году воевал под Москвой в ополчении. По избрании на царство государя Михаила Федоровича послали князя Шаховского под Смоленск на поляков, там был жестоко ранен. За челобитную, в коей дерзко жаловался, что совсем заволочен со службы на службу, был выслан на Унжу. Здесь отдыхал душой – писал разные летописи, похвальные слова святым, каноны, послания. Одну за другой потерял трех жен, болели сильно. Женился в четвертый раз, но его развели. Тогда он написал умильные послания к патриарху Филарету и к тобольскому архиепископу Киприану с просьбой, чтобы все же позволили жить с четвертой женой. Выставлял как причину – молодость, невозможность жить без живой женщины. Вот, жаловался, я с первой женой прожил всего год – Бог взял. Со второй без малого год – снова Бог взял. И с третьей не больше года. Не успеваю, мол, и пожить с ними.
Служил в Тобольске. В Енисейске сел воеводой.
Рассказывая, пришептывая, Лисай обильно потел, причмокивал губами. Аптечный приказ в Москве велик, но на всю Москву трав не напасешься, а ведь на Руси всех лечить надо. Все больны, всех лечить надо, подтвердил. Князь Шаховской правильно послал на Собачью реку, тут множество сильных трав.
Ошеломленно отворачивался от Лоскута. Страстно причмокивал сырыми губами: у него, у Лисая, во многих местах сендухи стоят деревянные курульчики, а в них сложены запасы разных трав. Коренья да вершки, да и сам лист. Он, Лисай, тщательно перебирает траву, очищает от пыли, подсушивает у очага, но, конечно, на самом лехком духу, чтоб травка не зарумянилась.
Сопя, обильно потея, похвалялся: у него травка разная. Есть, например, трава пушица. А есть бронец красной. Ну, конечно, изгоны, людены жабные. Он знает, кого от чего лечить.
С опаской оглядывался на Гришку Лоскута.
– А есть совсем особенная трава – колун именем. На ней цвет бел. Сама горькая, растет не при всех водах, нелегко сыскать. И есть особенная трава – елкий. На ней семя коришневое, што мак русский.
– Ты это, – осоловев от тепла и сытости, подсказывал Федька Кафтанов. – Ты, Лисай, от нас ничего не скрывай.