Н. Северин - Тайный брак
Часы показывали одиннадцать: вокруг столиков, раскиданных среди зелени зимнего сада, лакеи без шума, но усиленно суетились, ожидая приказания подавать ужин, как вдруг разнеслось известие о приезде князя Потемкина, а вслед за тем в конце анфилады комнат, сверкающих огнями люстр и канделябров, появился он сам, как всегда спокойный и величавый, отвечая рассеянными кивками на почтительные поклоны расступившейся перед ним толпы. Обычной развалистой походкой прошел он к тому месту, где сидела императрица, окруженная ближайшими гостями, которые поспешили один за другим отойти на почтительное расстояние, не переставая при этом следить за выражением лица государыни и прислушиваться, насколько было возможно, к ее словам. Таким образом, от всеобщего внимания не ускользнуло, что она сдвинула брови при виде Потемкина и с насмешливой усмешкой смотрела на него, в то время как он целовал протянутую ему руку.
— А мы уже и ждать вас перестали, князь, — сказала она, нисколько не понижая голоса, а скорее повышая его.
Ответы князя нельзя было расслышать; не спуская с императрицы смеющегося взгляда, он тихо проговорил несколько слов. Но ей, по-видимому, хотелось, чтобы слышали его оправдание, и она громко продолжала начатый с ним разговор.
— Кто же помешал вам раньше приехать, князь? — спросила она, оглядываясь на своих приближенных, как бы приглашая их принять участие в разговоре.
— Один из многочисленных моих родственников, а именно Панов, ваше величество, — ответил ей в тон светлейший.
— Зять Алексея Алексеевича Дымова? Я только что говорила про них с другим его зятем, мужем его старшей дочери. Бедная все хворает, жаль мне ее. Спрашивала про третью дочь сенатора, Людмилой, кажется, ее звать? — И, не дожидаясь ответа, государыня продолжала, ни к кому особенно не обращаясь: — Девица эта меня интересует; удивительно много характера выказывает она для своих лет. Почему мы ее так редко видим с некоторых пор? Здорова ли она?
— Надо так думать, что здорова, ваше величество, — весело ответил князь. — Я тоже не видел ее с прошлой недели, — прибавил он небрежно.
И голос его, твердый и спокойный, так громко раздался среди воцарившейся кругом тишины, что его услышали в отдаленнейших группах, наполнивших длинный зал.
Императрица с довольной усмешкой взглянула на своих приближенных, поднялась с места и, подав руку князю, предложила гостям последовать за нею к вечернему столу.
На другой день по всему городу рассказывали, что волокитство князя за Людмилой Дымовой кончилось ничем, потому что в это дело вмешалась императрица.
Вскоре за тем светлейший уехал, и вместе с ним исчезли с петербургского горизонта все вызванные им из ничтожества эфемериды, в том числе многие из действующих лиц истинного приключения, описываемого здесь. Светловы уехали в Польшу, где Василий Карпович получил полк. Пановы, в отношении которых князь не исполнил ни одного из данных им обещаний, уехали в деревню, чтобы скрыть от всех глаз постигший их жестокий конфуз и вдали от злорадствующих недоброжелателеи выждать, чтобы время сгладило самое память о злополучной интриге, затеянной предприимчивой Елизаветой Алексеевной. А ее брат, как продувшийся в пух и вдребезги игрок, скромненько и тихонько поспешил уехать к месту своего служения.
Что касается сенатора Дымова, то ему оставалось только радоваться и благодарить Бога, что шквал, пронесшийся над его домом, не задел его седой головы и не покрыл ее позором. Вследствие его осторожности и недоверия к сыну вся эта история принесла ему скорее пользу, чем вред: императрица была с ним милостивее, чем когда-либо; Зубов, могущество которого возрастало, грозя затмить даже влияние Потемкина, не оставлял его вниманием, а Людмилу к Святой сделали фрейлиной.
Этой чести ни одна из ее сестер не удостаивалась, хотя обе они были представлены ко двору в самую блестящую эпоху служебной деятельности их отца, когда на него смотрели как на восходящую звезду в административном мире. Но никому, кроме самой себя, Людмила не была обязана выпавшим на ее долю отличием. Императрица сказала Дымову, что делает его дочь фрейлиной, чтобы иметь ее ближе к себе. При этом она выразила желание поместить Людмилу во дворце, и некоторое время та находилась в страхе, чтобы ее не заставили подчиниться этому желанию. Но старая княгиня Майданова написала государыне письмо с просьбой оставить при ней правнучку до ее смерти, которой уже ждать недолго: в этом году ей должно было минуть девяносто лет, и она уже чувствовала слабость, предвестницу конца. Просьба ее была исполнена.
— Не могу отказать столетней старухе, — сказала государыня своим приближенным, — но не скрою, что мне это досадно. Мало знаю я таких интересных особ, как Дымова.
А обращаясь к совсем близким, от которых у нее не было тайн, она прибавила с улыбкою:
— Понимаю теперь увлечение князя — она куда выше всех его прочих пассий!
Увы! Светлейшему князю не могло нравиться в Людмиле то, что нравилось императрице. Он вовсе не знал ее души. Да и сама она не знала себя до события, перевернувшего весь ее внутренний мир и пробудившего в нем неведомые ей доселе чувства и силы.
По свидетельству современников, Людмила была в эту пору своей жизни очень интересна — какой-то таинственной прелестью, чем-то сокровенным в глубине сердца, отражавшимся в каждом ее движении, взгляде и голосе, обаятельной мечтательностью, не имеющей, однако, ничего общего с задумчивостью влюбленной девушки, тоскующей в разуке с милым. Людмила не тосковала. Мало того — она производила впечатление человека, душевный покой которого ничем нельзя нарушить, так всегда ясен был ее взгляд и невозмутима душа. И этот мир, и это счастье были в ней самой. Стоило только поближе всмотреться в нее, чтобы убедиться, как двойственна ее жизнь и как мало общего между ее внутренним существованием и внешним.
Эта двойственность не ускользнула от наблюдательности императрицы и занимала ее.
«Уж не ввели ли меня в заблуждение рассказами про ненависть и отвращение, которое Людмила будто бы питала к князю? Она, может быть, любит его и скрывает это чувство под личиной ненависти, из гордости, девичьей стыдливости и страха?» — думала императрица, наблюдая за своей новой фрейлиной и невольно дивясь ее невозмутимому равнодушию ко всему, что забавляло, радовало или волновало других.
Но не всегда была спокойна Людмила. По временам, когда ей казалось, что никто не обращает на нее внимания, она забывалась, на губах ее появлялась улыбка, а в глазах загорался огонек такого неземного счастья, что ее высокая покровительница невольно задавала себе вопрос:
«Чему про себя радуется эта странная девушка и кому улыбается с таким беспредельным доверием и любовью? Во всяком случае, никому из окружающих». И снова мысль об отсутствующем Потемкине приходила ей на ум.
Заговорить о светлейшем с Людмилой она не хотела, но ему, в одном из своих писем, в шутливом тоне намекнула на то, что видит теперь довольно часто предмет его последнего увлечения и что, чем ближе знакомится с ним, тем понятнее становятся ей его чувства. На это письмо ответа не последовало: оно не застало князя в живых и было возвращено нераспечатанным пославшей его.
Известно, какое удручающее впечатление произвела на государыню весть о смерти ее друга, как она долго оплакивала его в тиши опустевшего дворца; но, когда первый взрыв печали миновал, государыня вспомнила про Людмилу и спросила у своей любимой камер-юнгферы, что слышно про нее, здорова ли она.
Ей ответили, что девица Дымова каждый день приезжала наведываться о государыне.
- Послать за нею, я хочу видеть ее, — сказала императрица.
Это желание было немедленно исполнено, и, таким образом, Людмила была одной из первых, удостоившихся счастья видеть государыню после постигшего ее горя.
Но при первом взгляде на нее императрица убедилась, что она ошиблась, предполагая, что найдет в своей молоденькой фрейлине полнейшее сочувствие и что они будут вместе оплакивать смерть великого человека; кроме обычного спокойствия, Людмила ничего не проявляла, и ей было даже неприятно притворяться огорченной; ее прямая душа возмущалась против такого извращения истины: не любила она светлейшего, не уважала его и не могла сокрушаться о том, что его нет больше на свете.
Но кого же она любит? Этот вопрос оставался неразрешенным.
А между тем Людмила опять стала считаться в городе выгодной невестой вследствие внимания к ней императрицы, и опять стали свататься к ней женихи, однако она отказывала всем, не входя ни в какие соображения относительно выгод представляющихся для нее партий.
Ее родителей это и тревожило, и раздражало. Но прошло то время, когда можно было распоряжаться ее судьбой, не принимая в соображение ее воли; ее положение в доме изменилось. Свершилось это само собою: отчасти потому, что у Людмилы явилась могущественная поддержка в лице государыни, от которой в качестве фрейлины она зависела столько же, сколько от родителей, а также, может быть, потому, что при известных воспоминаниях сенатора Дымова мучила совесть, к он в глубине души считал себя виноватым перед своей младшей дочерью. На сетования жены, с ужасом повторявшей, что Людмила рискует остаться старой девой, он с досадой пожимал плечами и либо поспешно уходил, либо заговаривал о другом, и Дарье Сергеевне ничего больше не оставалось, как жаловаться сыну.