Фаина Гримберг - Княжна Тараканова
Они забирались в чащу. Карманы его кафтана оттягивали два пистолета. Отец, радуясь его приезду, подарил ему пару пистолетов – отличные – французский кремневый замок. Присев на корточки, Михал заколотил пули… Она скоро выучилась заряжать. Они стреляли поочередно, отходили от большого дуба все дальше и дальше, прицеливались по очереди и стреляли в ствол, палили поочередно в воздух, вверх, в это весеннее небо, голубовато-белое – полосами…
Он приезжал верхом, с другою лошадью в поводу. Она гладила вытянутую лошадиную голову, ногти ее смугловатых пальцев были совсем светлыми на коричневой лошадиной коже… Михал тянул рысью на высоком коне, украшенном бубенцами и цепочками. Ноги в сапогах упирались крепко в стремена, меховая оторочка кафтана моталась по лоснистому крупу… Он бросал поводья и лошадь с фырканьем ударялась в бег… Она держалась в седле такая легкая, улыбалась, растягивая губы, нарочито упирала согнутую в локте тонкую руку в желтом рукаве татарского платья… Серая кобыла стояла тихо, чуть насторожив уши… Потом кобыла нагибала голову, грива чуть дыбилась… Она сидела в седле по-мужски, длинная юбка платья задралась, видны были татарские шаровары из крепкого холста, сплошь покрытые кожаными латками-нашивками… Выезжали на зеленую равнину, светлую – белые цветки в зелени травы – купы кустов, озерца-лужицы темной воды с отражением неба… Взвивались конские хвосты темноволосые… Она проверяла недоуздок – не слишком ли затянут суголовный ремень… Она хорошо чувствовала настроение лошади, быстро выучилась всем тонкостям ухода, знала, как чистить, поить, выводить… Пускали лошадей вскачь… во весь опор… Лошади горячились… Он догонял ее… Она привставала на седле… Топот копыт вдруг начинал греметь в его ушах… И он нарочно не догонял ее, отказывался… Она останавливала лошадь. Он подъезжал, и они медленно ехали рядом…
Удивительным может показаться, но во все это время они совсем мало говорили друг с другом. Читая его книги, она ни о чем не спрашивала его, да и у него не возникало желания объяснять ей что-либо… Им обоим не хотелось говорить, обмениваться многими словами, как будто в их отношениях было нечто такое, не то чтобы взаимно понимаемое, но воспринимаемое без многих слов…
* * *Отец посматривал на него сердито, но не решался бранить. Странная хмурость и холодность в серых глазах сына, то, как сильно Михал вытянулся и повзрослел, останавливало отца. Доманскому-отцу вдруг казалось, что его сына связывают с князем какие-то особенные отношения симпатии и покровительства. Поэтому отец не бранил Михала, не говорил, что надо бы побольше заниматься, готовясь к отъезду в Краков, и поменьше паясничать… Ее также не притесняли в семье Лойба. Его мать и жена не принуждали девочку работать по хозяйству, не поучали ее и также не бранили, но между собой часто говорили, что было бы хорошо, если бы ее увезли от них поскорее…
* * *Она сидела на траве среди берез, как будто теснившихся вокруг нее белыми с черными пятнами стволами. Деревья составляли белую зыбкую стенку с зелеными просветами. Издали девочка могла увидеться пестрым зыбким пятном, большой пестрой птицей. Она пела, охватив тонкими руками в пестрых рукавах приподнятые и обтянутые пестротой платья колени —
Ой, ты, калына! Ой, ты, чирвонная! Чого рано зацвела?
Ой, ты, деучина! Ой, ты, молодая! Чого худо змарнила?..
Ни она, ни Михал не имели, в сущности, никакого отношения к пинчукам, среди которых им выпало жить, и даже и не испытывали к этим крестьянам никакой особенной приязни. Полесье представлялось и мальчику и девочке ужасным захолустьем, паршивой дырой, где они вовсе не хотели бы прожить до конца своих дней. Но когда ей вдруг хотелось петь, она запевала именно пинчукские, диковатые протяжные песни. Но чем более они отдалялись от своего детства, тем более виделось им их детство в обаятельных красках…
Он уже видел ее среди белых стволов на поляне. Он пошел быстрее, быстрее, побежал и выпрыгнул прямо перед ней. Еще не видя его, она перестала петь, лицо ее, нежное, свежее, очень живое, словно бы лучащееся теплом, выражало странную энергическую задумчивость… Но едва она увидела его прямо перед собой, глаза ее выразили веселость, даже несколько бесшабашную…
Он быстро протянул руки, она протянула руки ответно, он поднял ее с земли, с травы… Схватившись за руки, топая, припевая, они сплясали наподобие того, как пляшет пара в обертасе… Он то видел ее всю, маленькую и будто бы точеную, то хватал глазами отдельные черты ее облика… Взгляд его метнулся книзу…
– Я куплю тебе новые чоботки! – быстро воскликнул.
Она ничего не сказала, топая ритмически. Схватились за руки закружились, отпустили руки с размаха… Собирались на ярмарку в Пинск. Это было далеко. Он пришел с лошадьми, лошади были привязаны за рощей, для нее привел рыжую кобылу, для себя – вороного жеребца. Лошади повертелись на месте, затем подпрыгнули разом и пошли под молодыми всадниками. Шли крупной рысью, перескакивали канавы, затем – шагом, давая лошадям отдохнуть…
* * *На ярмарке, в шуме и толчее незнакомых людей, они почувствовали себя веселыми, как маленькие дети, когда веселятся; веселыми, свободными, бесшабашными… Для поездки он взял деньги у отца, который дал деньги, не споря, глядя несколько смущенно в лицо сына; глаза Михала, серые, могли показаться прозрачными и смотрели холодно… На самом деле Михал и сам робел, но взглянув на его холодное недвижное лицо, никто бы этого не предположил…
Играли на смычковых и струнных татары-музыканты, в халатах и подпоясанных кушаками шароварах; покачивали в такт головами в цилиндрических шапках… Михал и она, оставив лошадей у коновязи платной, бродили в толпе, шалые, разгоряченные, сияя горячими глазами и улыбающимися губами… Он принялся покупать ей подарки, чувствуя желание быть все более и более щедрым; купил сырсаковый, шелковый, слуцкий пояс, зеркальце с крышкой, украшенной жемчужинами, темно-красные чоботки, большой медовый пряник…
Они вышли к реке, она сняла старые стоптанные сапожки, размахнувшись, закинула в Пину… Потопала ногами, маленькими ногами в новых сапожках… Они вернулись в ярмарочную толпу, снова бродили, приостанавливались и долго и смело целовались… Они уже знали, что будут принадлежать друг другу, сегодня…
* * *Дождь пошел, когда они подъезжали к березовой роще. На горизонте появились молнии острым сверканием. Загремел, пугая, гром. Они тотчас промокли и смеялись, блестя глазами…
– Правда ли, что еврейский Мессия примчится на белом коне в грозу?[18] – спросил Михал.
– На белом осле! И ни в какую не в грозу! Это будет в Иерусалиме! – Она громко расхохоталась…
Целовались долго, уже томясь… он мял ее маленькие груди, она кусала белыми зубами его рот, темные губы… Дождь, хлынувший внезапно, исчез так же мгновенно… Закатное солнце сушило траву, все равно мокрую… Они были на мокрой траве, срывали друг с друга одежду…
* * *Он вернулся домой около полуночи, собрался за ночь, спать не хотелось. Рано поутру он сказал отцу, что едет в Краков. Утром выехали верхами, он и один из слуг. Отец велел ему сначала ехать в Львов, к одному из своих братьев. Из Львова поехали уже в Краков, добирались уже на почтовых…
В Львове дядя принял его хорошо, оставил погостить, заказал ему у хорошего портного новую одежду. Сыновья и дочери, двоюродные братья и сестры, обходились со своим деревенским родственником без лишней спеси. Башенный город приводил его в настоящий восторг, но вдруг, прогуливаясь мимо Пороховой башни, он принимался пересчитывать плитки мостовой, а потом ярко вспоминал утро своего отъезда из родного дома… Тоже моросило отчего-то, было отчего-то пасмурно… Он помнил, что боялся увидеть ее, боялся, что она вдруг прибежит; ведь тогда, зимой, она приехала… И с этим страхом, под моросящим дождем, он покидал Задолже…
Но почему? Разве можно, разве это возможно, разве это возможно было определить, то есть определить его поступок, то, что он сделал, определить как обыкновенное мужское… Разве можно было сказать, что он соблазнил и бросил девушку?.. Нет, конечно, нельзя было сказать такое. Он не соблазнял ее. Определить то, что они сделали, как это самое «соблазнение» – это было бы пошло!.. Но он пытался понять, что же все-таки произошло? Он любил ее по-прежнему, если можно было называть их отношения словом «любовь»… Он любил ее. Но он знал, сейчас знал, что он не хочет видеть ее… Как же это?.. Это ведь было нехорошо, то, что он бежал, убежал от нее, ведь от нее убежал, скрылся тишком… Он не мог понять себя, он так и не понял себя, и после, уже в Кракове, запретил себе думать о ней. Он и не думал, он только внезапно просыпался ночью в припадке страшного сердцебиения и сознавал, что эти припадки – всего лишь замена его возможных мыслей о ней, мыслей, которые он запретил себе!..