Александр Кикнадзе - Королевская примула
Одновременно в соседней комнате садился за грузинский Отар. Закончив переводить текст, который специально для каждого занятия придумывал Тенгиз, Отар шел к нему, и они еще долго сидели то за «Географией Грузии», написанной в стародавние времена просвещенным и трудолюбивым царевичем Вахушти, то за стихами Важа Пшавелы, которого Тенгиз хорошо знал и любил, то за рассказами Александра Казбеги. Под вечер ходили с удочками к реке. Кукури презирал удочки. Поднявшись по течению чуть выше, он начинал шарить под большими камнями. В такие минуты на лице его были написаны вдохновение и отрешенность.
В этот день на долю Кукури выпала большая удача — он один выловил больше форели, чем Нина, Отар и Тенгиз удочками. Когда вернулись, Тенгиз, привыкший к холостяцкой жизни, ловко ополоснул котелок, наполнил его водой, поставил на огонь, бросил в котелок рыбу; Отар отправился в огород за зеленью. Елена, Нина и Кукури готовили закуску. Потом Тенгиз вместе с Отаром подошли к зарытому в землю огромному кувшину с широким горлом и, аккуратно убрав с крышки ровный слой глины, набрали вина.
Вскоре после того как они сели за стол, у забора показался всадник на крохотной лошадке, приехал Валико. Теперь он был бригадиром. Парень ладный, работящий, он за год вытянул плохую бригаду. О нем даже написали в районной газете.
Гость торжественно произнес:
— Ака мшвидоба — мир здесь.
— Винц мовида, гаумарджос — пусть здравствует прибывший, — на правах старшего мужчины за столом откликнулся Тенгиз.
— Садитесь, — подвинулся Отар. — Сегодня день рождения моего папы — ему было бы тридцать семь лет.
Нина едва заметно закусила губу. Она первый раз забыла про этот день.
— Пусть будет память о Давиде, — Валико приподнял граненый стакан. Он посмотрел на Нину и на Тенгиза и подумал: «Пусть будет память, пусть будет, но неужели правду говорят в деревне, что Нина больше не вернется в Тифлис?»
Из окна была видна похожая на мула лошаденка, лениво щипавшая траву.
«Вот разрешили бы покататься на ней, — подумал Отар. — Пойду покормлю ее».
Отломив кусочек кукурузной лепешки — мчади, Отар заговорщически мигнул Кукури: «Айда, покатаемся!», подошел к лошадке. Похлопал ее приятельски по холке, протянул мчади. Лошадка настороженно взглянула на незнакомца и отпрянула в сторону.
Что ты испугалась, глупая? — Кукури накрошил и ладонь мчади. Лошадка доверчиво подошла к нему и, едва дотрагиваясь до ладони сухими нервными губами, быстро собрала кусочки.
— А меня что же ты боишься? — Отар старался говорить ласково. — Или у меня другое мчади? На, попробуй, посмотри, как вкусно.
Валико выглянул из окна и на всякий случай предупредил ребят:
— Будьте с нею осторожней! Она иногда бывает сумасшедшая. Никогда не знаешь, какое у нее настроение. Сами не садитесь. Скоро выйду покатаю вас.
Отар приближался к лошадке.
Она боязливо заржала, как бы зовя на помощь хозяина. Потом отбросив мальчишку ударом головы, встала на дыбы и снова начала щипать траву.
Отар удивленно вскрикнул и повалился назад. Больше он ничего не помнил.
«Боже, это мне наказание, это мне наказание, знаю за что, знаю за что», — с ужасом думала Нина. Тенгиз подбежал к Отару, поднял его, зажал рукой рану на голове, перенес в кровать, обтер лицо.
— Не беспокойтесь, все обойдется, сейчас мы откроем глаза. Сейчас мы откроем глаза. — Тенгиз пристально посмотрел на мальчишку, тот действительно открыл глаза и негромко сказал:
— Это не лошадь была виновата.
И снова закрыл глаза.
— Что случилось с этой дурой? — не находил себе места Валико. — Тварь несчастная, проклятая и гадкая, Чтоб ты провалилась под землю, чтоб ты подохла, мерзкая, противная и жалкая! Чтоб мои глаза, тебя больше никогда не видели, скотина паршивая!
— Прислушайтесь, — улыбнулся Тенгиз. — Если бы вы понимали, как искусно и неподдельно клянет свою лошадку наш гость! — Тенгиз знал, как важно в такую минуту переключить мысли женщины на что-то другое.
— Я немного понимаю. Лишь бы сотрясения не было. Как вы думаете… доктор?
— Не думаю, не думаю, — сказал Тенгиз.
И все же у Отара было небольшое сотрясение. На следующий день Тенгиз и Нина отвезли его на станцию, положили в больницу; мальчишка провалялся в ней две недели. Несколько раз в день к нему заходил Тенгиз, приносил фрукты, перекидывался парой слов с Ниной.
И показалось однажды Отару, что мама и Тенгиз стали немного стесняться друг друга и разговаривать через силу, принужденно.
Не знал Отар, что уже много ночей плохо спит Нина. Думает о сыне. Думает о Тенгизе.
На второй или третий день после того, как вышел из больницы сын, невольно выдала себя Нина. Услышав шаги Тенгиза, она поднялась, прикрыв за собой дверь, но дверь отошла, и заметил Отар, как мама быстро, украдкой взглянула в зеркало и, думая, что никто ее не видит, поправила прическу и накинула платок.
Возмужавшим за время болезни умом понял Отар, почему смотрела на себя в зеркало мама. Он верил ей, доверял ей во всем. Но не понимал одного, как же папа, как же память о нем, не понимал, но и не находил в себе силы спросить об этом у матери.
А Тенгиз Буачидзе, первый в селе человек с высшим образованием, врач-невропатолог, который самой профессией своей был обязан исцелять других, многое дал бы тому, кто исцелил бы его самого. Да только…нет, не хотел он исцеляться.
В конце августа, когда во всех деревнях паковали вещи дачники, когда с боем брали билеты на Тифлис, Варлам пригнал быков, чтобы отвезти Нину и Отара на станцию… Нина подошла к сыну.
— Нам надо побеседовать, сынок! Давай присядем здесь, под деревом.
Мать говорила негромко, спокойно… И все же показалось Отару, было в ее интонации что-то незнакомое. Она словно оправдывалась. Сын ждал этого разговора, знал, что он произойдет, и все же думал иногда: а вдруг все это кажется, вдруг все это неправда? Тенгиз славный парень, но ведь ом моложе мамы на три года, а говорят, так не бывает, говорят, женщина должна быть младше. Они хорошие товарищи, и мне Тенгиз хороший товарищ, но это не значит, что…
— Сын, я хочу поговорить с тобой как с другом и товарищем. О таких делах обычно говорят со взрослыми. Я говорю с тобой потому, что считаю тебя взрослым. — Нина помолчала, посмотрела на сына. Он взял камушек, оглядел его со всех сторон и счистил налипшую землю. — Вчера Тенгиз сделал мне… сказал, что хотел бы быть нашим другом, жениться на мне. Я верю, что этот человек станет нашим другом. У него честные глаза, и я… нет, я не о том. Тут нужны особые слова. Я, видимо, не могу таких слов найти, хотя, как ты догадываешься, я долго думала об этом нашем разговоре.
— А наш папа?
— Разве мы забудем его? Тенгиз приглашает пожить этот год в деревне. Я смогла бы поработать в школе. В тифлисской школе меня обещали отпустить на год… если я попрошу.
— Значит, ты уже разговаривала об этом?
— Я написала туда… не объясняя, зачем понадобится отпуск. Поучишься год в Харагоули. На первых порах будет трудно. Но ведь об этом просил нас отец. Он хотел, чтобы ты одинаково хорошо знал оба языка. Да и Тенгиз поможет.
— Мама, там дядя Варлам ждет с быками. Поблагодари его. Скажи, что не надо… — Отар размахнулся и закинул камень далеко под гору.
И пошла женская молва по Мелискари. Осуждая Нину бабьим умом и оправдывая бабьим сердцем, судачили близкие соседки и дальние родственницы Тенгиза.
— Как можно было забыть такого мужа, каким был бедный Давид? Если бы я была вдовой такого мужа, то никогда не сделала бы того, что сделала Нина, — говорила безгрешная сорокадвухлетняя дева Роза, презиравшая всех мужчин с тех пор, как в день свадьбы сбежал и ушел в солдаты ее жених из соседнего селения… Жених, насильно подведенный под венец родителями, позарившимися на невестино добро.
— Чем плохая жена для нашего Тенгиза, не знаю, умница, не задается, с крестьянами проста, не то что твои дачники, — парировала пионервожатая Лиза, которая была тайной воздыхательницей Тенгиза и боялась словом или интонацией выдать свое горе.
Все та же крепость над ущельем.
Все та же Чхеримела внизу, торопливая, ворчливая, неумолчная.
И все то же полотно железной чудо-дороги, проложенной в семидесятые годы прошлого века по немыслимым кручам; не восславлен еще подвиг тех строителей, которые киркой, ломом и динамитом отвоевывали у скал сантиметр за сантиметром и пробивали туннели в многокилометровой толще гор с удивительным даже в наши дни мастерством и точностью.
В воскресные дни полотно железной дороги превращается в главный проспект.
Спускаются с гор, к станции, на базар старые и молодые женщины. Идут босиком Венеры, Медеи, Тамары, идут босиком или в старых-старых туфлях — выбросить не жалко. А в руках сверток. Метров за сто до станции крестьянка разворачивает сверток, вынимает туфли, подставляет ноги под родник, надевает чулки и… не крестьянка — царица идет на базар. И стан у нее стройнее, и вид горделивее, а что руки в шершавинках и мозолях от тяпки — так ведь ладони не видны. А здороваясь, царица сложит руки по-деревенски, лодочкой, и опять никто не узнает о мозолях.