Всеволод Соловьев - Юный император
— Андрей Иваныч, голубчик, — заливалась слезами Дарья Михайловна, — смилуйся же наконец, ведь есть же у тебя сердце? Ну, муж виноват, ну, я виновата, хоть не ведаю, в чем моя вина, ну, нас и казнить, да детей за что же? Ведь вот хоть бы Машенька, разве сама она… ведь, отец решил… против его воли она идти не могла. И я, глупая, виновата, может, в этом деле… сними мою голову, а детей не губи!
— Ах, княгиня, да я‑то тут при чем же, что ж с меня вы хотите? Я ничего не могу, я ничего не знаю, я тут в стороне.
— Андрей Иваныч! Много ты можешь, не обманешь меня, знаю я, я все, ведь… Андрей Иваныч… Матушка, сударыня моя, Марфа Ивановна, — обращалась она и к жене Остермана, — ведь вот и у вас, Бог даст, вырастут детки, ведь вот и с вами беда может приключиться, все мы под Богом ходим, так хоть ради деток, ради их счастья будущего, пожалейте вы меня, несчастную: замолвите слово не за меня, а за детей моих!
Эта сцена становилась слишком длинной и слишком тяжелой. Несмотря на все свое терпение, Остерман видел, что нужно же положить ей конец.
— Княгиня, — сказал он, — ей–Богу, мне некогда, в Верховный Совет спешить надо, туда нынче приедет сам император, боюсь опоздаю!
Он решительно вырвал свое платье из рук Дарьи Михайловны и ушел от нее. Она осталась вдвоем с его женой.
— Так и у вас нет никакого сердца, — с ужасом взглянула она на баронессу: — и вы враги лютые! Забыла, видно, ты сударыня, все мои ласки, всю мою дружбу! Как нужна я была тебе, так руки у меня целовала, а вот теперь и слова за меня сказать не хочешь!..
Баронесса Остерман, приученная мужем к сдержанности, не отвечала ни слова.
— Так вот что я скажу тебе! — снова заговорила Дарья Михайловна, поднимаясь; она вдруг перестала плакать, выпрямилась, как будто исчезла вся ее слабость и все ее отчаяние, глаза ее вспыхнули. — Так вот что я скажу тебе: попомнишь ты день этот и час этот попомнишь! Как меня теперь оттолкнула, так и тебя оттолкнут; как за моих детей не заступилась, так и за твоих не заступятся, и у тебя будет та же участь, что и у меня — и ни в ком ты не найдешь поддержки в день твой черный: за меня тебя Бог накажет!
И Дарья Михайловна ушла, оставив за собою последний проблеск надежды; теперь перед нею не было даже и соломинки, за которую бы она могла ухватиться.
А в это время в Верховном Тайном Совете, действительно, сам император заседать изволил. Твердою рукою подписывал он указ:«Понеже мы всемилостивейшее намерение взяли от сего времени сами в Верховном Тайном Совете присутствовать и всем указам отправленными быть за подписанием собственной нашей руки и Верховного Тайного Совета: того ради повелели, дабы никакие указы и письма, о каких бы делах оные ни были, которые от князя Меншикова или кого‑либо иного партикулярно писаны, или отправлены будут, не слушать и по оным отнюдь не исполнять, под опасением нашего гнева, и о сем публиковать всенародно во всем государстве и в войске из Сената». Только что был подписан указ этот, как государю принесли письмо Меншикова, пересланное им через Салтыкова:«Всемилостивейший государь император, — писал Меншиков, — по вашего императорского величества указу сказан мне арест и хотя никакого вымышленного перед вашим величеством погрешения в совести не нахожу, понеже все чинил я ради лучшей пользы вашего величества, в чем свидетельствуюсь нелицемерным судом Божьим, разве может быть, что вашему величеству или вселюбезнейшей сестрице вашей ее императорскому высочеству учинил в забвении и неведении или в моих к вашему величеству для пользы вашей представлениях: и в таком моем неведении и недоумении всенижайше прошу за верные мои к вашему величеству службы всемилостивейшего прошения, и дабы ваше величество изволили повелеть меня из‑под ареста освободить, памятуя изречение нашего Христа Спасителя:«да не зайдет солнце в гневе вашем». Сие все предаю на всемилостивейшее вашего величества рассуждение: я же обещаюсь мою к вашему величеству верность содержать даже до гроба моего». Затем Меншиков писал, что сам просит»для своей старости и болезни»от всех дел его уволить. Дальше он оправдывался в некоторых взведенных на него обвинениях, разъясняя смысл сделанных им приказаний, и заканчивал письмо, прося милостивого прощения.
— Что же, ваше величество, — обратился к императору Остерман, — прикажете мне ответ князю Меншикову составить или сами написать изволите?
— Я ничего отвечать не хочу на это письмо, — заметил император. — Я даже жалею, что прочел его.
Так и не вышло Меншикову никакого ответа.
В этом же заседании решена была на первое время участь Александра Даниловича. Барон Остерман сочинил доклад»о князе Меншикове и о других лицах, к нему близких», и резолюция заранее была решена так:«Меншикова лишить всех чинов и орденов и сослать в дальнее имение его Ораниенбург».
XII
В мгновение ока по всему Петербургу распространилась весть о падении Меншикова. С 8 сентября быстро появлялись и приводились в исполнение распоряжения, касающиеся его скорейшей высылки к месту ссылки. Опять караулы гвардии стояли у всех входов и выходов меншиковского дома; но не с той целью уже стояли они, как во время пребывания здесь императора.
Меншиков упал духом, смирился и не подавал голоса. Письмо к императору, оставшееся без ответа, было последним актом проявления его сознательной воли. Теперь страшно похудевший и изменившийся, состарившийся на десять лет, опираясь на костыль, бродил он, как тень, по опустевшему дому. Много часов проводил он в спальне жены, у ее постели, Дарья Михайловна лежала недвижима; не вынесла она всего, что случилось в последние дни, и, вернувшись домой от Остермана, не могла даже добраться до своей комнаты: жестокий припадок паралича отнял у нее ноги. Она тоже казалась теперь, в своей постели, совершенно спокойною: не плакала, не стонала, не жаловалась — только молилась. После долгих лет супружеской, далеко не счастливой жизни, несчастье снова сблизило Данилыча и Дарьюшку. Она — недвижимая, разбитая, и он — еле шевелившийся, разбитый не меньше ее, поняли друг друга, поняли, что только друг в друге с этой поры они могут иметь поддержку; только они одни вдвоем и были на всем свете: все от них отшатнулось, даже дети не могли скрывать своего против них раздражения. И старики поняли, что дети пожалуй, и правы.
А в доме, между тем, то и дело появлялись должностные лица, отбиравшие меншиковские вещи, распоряжавшиеся его собственностью. Прежде всего отобрали у него и повезли во дворец андреевскую и александровскую кавалерии, потом стали делать опись всему его состоянию, а состояние было большое. У него оказалось девяносто одна тысяча душ крестьян и семь миллионов тогдашних рублей деньгами и банковыми билетами; но и этим, как говорили, еще не исчерпывалось все состояние светлейшего: полагали, что многое он успел вовремя спрятать в надежное место.
Невыносимое впечатление производил теперь этот огромный дом; казалось, что в нем происходит дележ наследства после покойника. Но этот покойник еще был жив: он был здесь и присутствовал при дележе своего наследства. Он был жив и еще так недавно подписывался с таким титулом:«Мы, Александр Меншиков, римскаго и российскаго государств князь герцог Ижорский, наследный господин Аранибурха и иных, его царскаго величества все российскаго первый действительной тайной советник, командующий генерал–фельдмаршал войск, генерал–губернатор губернии Санкт–питербурхской и многих провинцей его императорскаго величества кавалер Святаго Андрея и Слона и Белого и Чернаго Орлов, и пр. и пр. и пр.»
Теперь герцог Ижорский был простым расслабленным стариком; вся его жизнь до последнего времени представлялась ему как какое‑то далекое сновидение, ему казалось, что вот только теперь и есть настоящая жизнь, что он проснулся.
Поздно вечером, вернувшись из спальни жены, Александр Данилович заперся в своей комнате и со стоном опустился на колени перед огромным киотом: он вдруг почувствовал в себе силы для молитвы. Никогда, в самые тяжкие минуты своей жизни, не прибегал он к этому средству, и вот теперь, когда ничего уже не оставалось, он вспомнил о Боге. Минуты шли за минутами: час прошел — другой, а князь все стоит на коленях, все молится: слезы бегут из глаз его неудержимо — тихие, никогда не изведанные им слезы; крупные капли пота струятся по высокому бледному лбу его, и с этими слезами все тише становится в измученной душе его. Еще вчера он был — ужас, отчаяние, злоба и негодование, еще сегодня в бессильной злобе проклинал он врагов своих, а вот теперь ему кажется, что никаких врагов нет, что никакого несчастия не случилось с ним и что, напротив того, пришло спасение. Он вспоминает всю жизнь свою, вспоминает все никому неизвестное, даже жене неизвестное, даже им самим позабытое, и это неизвестное и позабытое встает теперь перед ним. Оно страшно, ужасно — в нем грех и преступление! И молится князь Александр Данилович, и бьет себя в грудь, нелицемерно раскаиваясь во всех темных делах своего величия, и чудится ему, что тут сейчас, за его спиной, стоит огромный, страшный призрак великого императора, обманутого друга.