Михаил Федорович - Соловьев Всеволод Сергеевич
— Матушки! Да ведь она изойдет кровью! — наклоняясь над Машей, взволнованно говорила Ирина. — Бегите вы все скорее, бегите к княгине Марье Ивановне, где это она?… Зовите ее сюда!… Да воды несите, тряпиц…
Боярышни со всех ног бросились исполнять царевнины приказания, а сама Ирина осталась со своей любимицей, которая хотела было подняться на ноги.
— Боже тебя избави! — крикнула испугавшаяся ее движения царевна. — Не шевелись, не то кровь еще пуще побежит… Да чулок-то, чулок сними, а то кровь запечется, и тогда не отодрать его будет… Беда!…
Но Маша, побледневшая было не столько от боли, сколько от неожиданности и перепугу, вдруг вся так и вспыхнула и подобрала ногу, очевидно не желая снимать чулка.
— Что ты?… Снимай же скорее чулок! — волновалась и приказывала царевна. Маша не слушалась и краснела еще больше. Тогда Ирина, не говоря худого слова, сама стащила с нее чулок. В это время прибежали с кувшином воды две боярышни.
— Ах ты, Машутка, что это у тебя на ноге-то? — наклоняясь и в ужасе, смешанном с отвращением, крикнула одна из боярышень. — Меченая ты, да и метка у тебя какая противная— мышь большущая, с хвостом!… Стыд какой!
Действительно, у Маши на ноге была отметина — родимое пятно большое, черное, густо покрытое как бы шерстью. Оно нисколько не безобразило ее стройную ногу; но еще до жизни в тереме царском, еще у себя дома, при отце с матерью, все попрекали маленькую девочку этой ее «мышью». Она привыкла смотреть на свое странное родимое пятно как на что-то позорное, стыдное и, поступив в терем, тщательно его ото всех скрывала. А тут вот оно и обнаружилось, да вдобавок при царевне… а царевна смотрит…
Маша закрыла лицо руками, и хотелось ей провалиться сквозь землю. Никогда и не думала она, что можно так стыдиться, совсем она со стыда сгорела… А боярышни смеются, дразнят «мышью»…
Вот теперь, как только пришла она в себя среди королевичевой светлицы, прежде всего почему-то вспомнился ей этот случай во всех подробностях — и то же чувство стыда как в тот день, охватило ее всю. И, как и тогда, захотелось ей провалиться сквозь землю, чтобы никто и никогда не увидел ее больше.
Но мало того, что-то уж совсем неведомое, никогда еще в жизни не испытанное схватило ее за сердце и так засосало, что тошно сделалось.
Упала она лицом в подушку и зарыдала.
«Что я наделала, что наделала! — не думалось, а чувствовалось ею мучительно и невыносимо. — Окаянная я, подлая девчонка!… Царевна моя… золотая моя, добрая царевна!… Ждет она меня… плачет… о нем нежно думает… а я!… Убить меня мало!… Куда мне деваться?… Побегу, утоплюсь в Москве-реке— одна мне и дорога!…»
В это время дверь скрипнула, вошел кто-то. Маша крепче уткнулась в подушку и безнадежнее зарыдала. Не видела она, но знала, наверно знала, кто это вошел, и стало ей еще тошнее, еще невыносимее.
Он обнимает ее, старается приподнять ее голову, повернуть к себе ее лицо, он тихо, тихо и нежно ей шепчет:
— Что ты?… Не плачь… голубушка… Маша… люблю я тебя…
Она хочет освободиться от его объятий, она его отталкивает.
— Оставь меня… злой… оставь… противный… уйди… пусти меня… дай мне уйти… утопиться!…— сквозь рыдания, с ненавистью и ужасом в голосе твердит она. — Уйди… ворог мой лютый… душегубец!…
Но он теперь плохо понимает слова ее, он их не слушает.
— Не плачь… я люблю тебя! — повторяет он. — Люблю тебя… Маша!…
Он так странно, так смешно и мило выговаривает «люблю» и «Маша».
Она подняла голову, взглянула, охватила его шею руками, изо всех сил прильнула к нему — и замерла. Рыдания ее понемногу стихали, ее трепетные руки все крепче его сжимали, и она, забыв все, знала одно, что никому не отдаст его, что он — ее жизнь и что никуда она не уйдет от него, не уйдет даже топиться в Москву-реку.
Любовный чад не помешал королевичу подумать о положении, и, в то время как Маша еще спала, он уже имел с Генрихом Краненом и другими своими молодыми придворными весьма серьезное совещание. Он объяснил им всю безвыходность положения юной московской боярышни, свою горячую любовь к ней, озарившую теперь для него мрак и томление этого бесконечного, невыносимого плена, и свое твердое намерение спрятать и сохранить нежданную гостью.
Молодые люди не смели завидовать своему любимому всеми принцу и поклялись ему сделать все, чтобы спасти прекрасную московитку. Дело было трудное, но не заключавшее в себе окончательной невозможности. Ни один из датчан, а их было в штате королевича триста человек, не мог выдать Вольдемара и ему изменить. Правда, «во дворе» всегда находилось несколько человек русских, но эти люди не раз уже менялись, очевидно, с той целью, чтобы датчане не успели их подкупать. Можно было смело рассчитывать, что русские не обратят внимания, если в числе пажей королевича окажется новый мальчик, которого до сей поры никто еще не видал. А дальше что делать — видно будет…
До вечера Маша не выходила из светлицы, а к вечеру уже все датчане знали о ее существовании и относились к ней с большим интересом. Состояние духа королевича начинало во всех внушать сильные опасения, Вольдемар иной раз, выходя из апатии, в которую вообще был погружен, проявлял признаки такого отчаяния и бешенства, еще более ужасного при полном бессилии, что нельзя было не бояться за его рассудок. Это же неожиданное любовное приключение, как легко было понять, являлось для горячего молодого человека спасительным.
Один только посол Пассбирг, узнав о «московской боярышне», пришел в негодование. Человек старый, с давно остывшей кровью, а потому и строгих нравов, он вовсе не был склонен снисходительно смотреть на молодые увлечения и почитал их недостойной человека блажью.
Мрачный и недовольный говорил он своему товарищу Биллену:
— Только этого и недоставало! И так уже положение крайнее, и неизвестно, выйдем ли мы из него… Московиты нас ненавидят и ждут только предлога, чтобы всех нас перерезать!… А тут мы сами даем им в руки этот предлог… да еще какой!
На это Биллей, малоречивый и скромный, но далеко не лишенный здравого смысла, стал ему доказывать, что о высшей нравственности теперь нечего думать, а надо думать лишь о том, чтобы принц Вольдемар не сошел с ума и не наложил на себя рук.
— Все это так! — воскликнул Пассбирг. — Только какую-то песню вы запоете, когда у нас найдут эту слишком уж смелую московитку, и прежде всего нас с вами потянут к ответу! Вы, кажется, забыли, что мы среди варваров, которым весьма желательно познакомить нас с пыткой и кнутом.
— Я уже полтора года чувствую себя сидящим на раскаленных угольях, — отвечал Биллей, — и, признаться, начинаю привыкать к этому. Опасность нашего положения так велика и так давно существует, что, право, лучше всего о ней и не думать. Никакой московитки у нас не окажется, а хорошенького мальчика-пажа наши молодцы авось охранят и не выдадут…
Пассбирг махнул рукой.
— Э, да что тут толковать! — ворчливо проговорил он. — Конечно, нам остается закрыть глаза на такое предосудительное поведение принца. Я только бы просил его уволить меня, во внимание к моим седым волосам и долгой верной службе его величеству королю, от компании нового пажа: я до подобных маскарадов не охотник…
Старый Пассбирг мог негодовать и не интересоваться пажем, но когда Маша, смущенная до последней степени, с опущенными глазами и рдевшим горячей краской лицом, появилась в саду, где были собраны почти все датчане, — ее встретил шепот восхищения.
Конечно, никто, и в том числе сама царевна Ирина, никто не узнал бы ее в этом прелестном, стройном мальчике. Тяжело было ей расстаться со своей красою девичьей — густою косою, но она, ввиду очевидной необходимости, решилась на это. Стыдно ей было чувствовать себя в срамной и куцей немецкой одеже, но она победила свой стыд и смущение.
«Снявши голову, по волосам не плачут!» — сказала она себе.
Хуже всего было ей, теремной жительнице, почти никогда не видавшей мужчин, оказаться в этой толпе немцев; но она взглянула на Вольдемара, бывшего рядом с нею, встретила его влюбленный взгляд и забыла все.