Анатолий Виноградов - Три цвета времени
Это высшее понимание действительности, чуждое лжи и аффектации, пронизывало каждую строчку романа. Бейль перечитывал и мгновениями останавливался. «Да, это хорошо, это удалось, – думал он. – И все-таки меня будут больше всего читать лишь около 1935 года».
Перевернув страницу «Записок эготиста», он записал эту мысль о своем будущем далеком читателе, и ему стало легче. Приключения и тюрьмы Фабриция, любовь и интриги маленького итальянского двора, жизнь княжества, управляемого деспотом, повесившим когда-то карбонария и с тех пор всего боящимся, увлекли Стендаля. Достаточно ли хорошо показана природа нынешней власти, достаточно ли хорошо показана разница между итальянским и французским характером, падение революционной энергии во Франции, неистребимое стремление к свободе Италии? Достаточно ли рельефно изображена австрийская интрига, дробящая итальянский народ на крошечные монархии, которые образуют сеть полицейского абсолютизма Австрии?
«Да, это сделано хорошо, – говорил себе Бейль. – Все слои итальянского общества говорят своим языком, и основная мысль, что «мании почтительности не хватит даже на нынешнее столетие», лучше всего подчеркивает мое отношение к авторитетам вообще. В людях остается все меньше и меньше страха. Человек все больше верит в себя. Каждая новая группа, ломающая историю, расширяет этот круг. И так будет до тех пор, пока это расширение не охватит человека целиком. Уже теперь скептическое отношение к самодовольству власти сильно подточило ее авторитет. Люди стали насмешливы, а где есть смех, там есть жизнь и движение вперед. Недаром я писал, что подлинная комедия невозможна у французов 1836 года, когда сам король проповедует фальшивую набожность и двор с банкирами делает постное лицо, одновременно подкидывая на биржу из секретных бумаг министерства такие сведения, которые сразу повышают акции, купленные королем под чужим именем. Уже теперь не пишут: «милостью божиею»; скоро наступит время, когда будут пересматриваться и слова «волею народа».
Глава пятидесятая
Бланки, Барбес и Бернар – последователи коммуниста Бабефа и друзья Буонаротти – к концу 1839 года полностью восстановили старую масонскую конспирацию в виде общества «Времена года».
12 мая 1839 года король и полиция были за городом на скачках. Утром «Времена года» захватили оружейные магазины, заняли один полицейский пост и городскую ратушу. Бланки был провозглашен главнокомандующим, было назначено временное правительство. Но не было связи с фабриками и заводами. Повстанцы были рассеяны городской полицией и стрельбой Национальной гвардии. Семнадцать человек были отданы суду Палаты пэров. Барбес и Бланки были приговорены к казни. Газета «Националь» выступила с требованием всеобщего избирательного права. Испуганные париж-кие банкиры стремились сократить даже те избирательные права, которые были предоставлены средней буржуазии. Министерство было напугано, король негодовал. В марте министр Моле вышел в отставку. Господин Гюго на первом представлении своей «Эсмеральды» получил сообщение о приговоре к смертной казни Барбеса. Он пошел в ложу короля и в стихах просил его о помиловании Барбеса. Луи Филипп прислал ему записку: «Дарю ему жизнь, но нужно вырвать ее из рук моих министров». Министры упирались, но дело кончилось пожизненным заключением в тюрьму Барбеса и Бланки. Это пожизненное заключение история сделала краткосрочным.
С уходом министра Моле для чиновников министерства иностранных дел открылась широкая возможность посчитаться с непокорным консулом. Только что вышли две прекрасные книги, украшавшие собою витрины парижских магазинов, – это «Пармская обитель» – большой роман, блестящая, ослепительно яркая хроника современной Италии, и «Аббатиса в Кастро» – старинная хроника, написанная в защиту итальянской молодежи, боровшейся за свободу в XVII веке. Обе книги были гимнами Италии, но тем не менее Апеннинский департамент министерства иностранных дел в Париже дал суровый нагоняй зажившемуся в Париже консулу. «Что из того, что он знаток Италии, давший в докладных записках, на имя Моле лучшие политические характеристики севера, юга, Романьи, что из того, что это автор блестящих хроник и замечательных романов? Нам нужен исполнительный чиновник Бейль, а до писателя Стендаля нам нет никакого дела».
В самые жаркие дни июня потянулись мальпосты по пыльным дорогам, везя хмурого путника, утомленного огромной работой. Голова, уставшая от зноя, не думала, глаза смотрели в окна на дорогу, на долины и горы, обсаженные лозняком и виноградниками, на оливковые рощи, на прямые, как стрелы, шоссе, бегущие через рисовые поля, на дороги римских деревень, где на каждом шагу встречаются гробницы, где на поворотах стоят ярко расписанные статуи мадонны, где на скалах в самых уединенных местах высечены глубоко кресты и надписи: «Синьор мио, дио мио».[238] Все это было знакомо, и казалось, что уж прожита тысяча жизней.
Десятого августа 1839 года, посматривая на море из окна своей консульской комнаты, Бейль запечатывал в конверт следующее письмо:
«Чивита-Веккия, 10 августа 1839 г.
Господину маршалу Сульт,[239] министру иностранных дел Франции, Париж.
Господин министр, следуя приказу вашего превосходительства, я возобновил консульские работы в Чивита-Веккия сего 10 августа. По расписанию почтовых карет, я должен был прибыть раньше, но дважды был задержан в пути припадками подагры в Генуе и в Ливорно. Прошу вас принять, господин министр, выражение полной преданности.
Анри Бейль – консул».
Сколько раз в этом самом кресле, за этим самым письменным столом повторялся этот жест свертывания бумаги и заклеивания конверта, но почему-то именно сейчас с особенной остротой вспоминалась его гневная докладная записка в министерство с требованием о переводе в Испанию. Тогда чернильница стояла так же, так же лежали перья, и рука, взяв шифр, которым писался роман «Красное и белое», вместо того чтобы убрать его в стол, машинально положила в конверт. Все решается просто. Тут нет ни потери, ни кражи, только собственная рассеянность, но неудобно начинать об этом переписку, а «если я когда-нибудь буду в Париже…» «Почему я высказываю это в форме условного предложения? – подумал Бейль. – Конечно, буду в Париже, конечно, найду этот шифр. Но сейчас лучше об этом не думать».
Он вышел во внутренний дворик консульствА.Виноградные кисти свисали с высокого одичавшего плетня, увитого лозами. Мальчишка итальянец кормил жирных голубей, Лизимак, выставив грудь, как петух, и заложив руки в карманы, созерцал свое царство. Стряпуха и разносчица стояли перед ним, как куры перед шантеклером. «Ого! – подумал Бейль. – Он выпячивает грудь, уже готовя ее к орденскому знаку. Представление уже прошло. А почему бы и нет?»
– До свиданья, Лизимак, – сказал он вслух и пошел пешком на станцию «Дилиженца велоче» – быстрых дилижансов.
Новый капо, начальник конного двора, не знавший Бейля, спросил у него документы. К счастью, они были с ним. Fu pagato per un posto nell interna dell carroza[240]. Через девять часов он был в Риме. Остановился в доме № 43 на Виа-Кондотти, потом в прохладе тихого вечера фланировал по испанской площади, взошел по испанской лестнице в церковь «Троицы на горах» и отправился к Аврааму Константену.
В Риме возобновились прежние связи. Радостно встретили старые друзья. Константен обратился к Бейлю с просьбой. По предложению господина Вьессе он написал книгу «Мысли итальянца о произведениях современной живописи», но у него ужасный язык. И вот по утрам начинается исправление корректуры. Сначала меняется фраза, затем дополняются мысли, потом новые мысли оказываются настолько свежими и яркими, что мысли Константена тускнеют. Автор яростно их выкидывает и весь загорается желанием перестроить книгу заново. Вьессе кричит, что они его разорят. Придется делать новый набор. Начинается война. Но она кончается полной победой Бейля и Константена. Выходит новая книга, принадлежащая двум авторам.
«Жизнь Анри Брюлара» вообще не может быть окончена, но частая одышка и головные боли говорят о том, что она не будет доведена даже до дня, предшествующего смерти. На всякий случай нужно ею распорядиться.
Бейль написал:
«Завещаю и дарю настоящую книгу Аврааму Константену, уроженцу Женевы, живописцу по фарфору. Если Константен не напечатает этой книги в течение тысячи дней со дня моей смерти, то я завещаю передать этот том следующим лицам: первое – Альфонсу Лавассер, издателю (Вандомская площадь, 7); второе – Филарету Шассль, литератору; третье – Анри Фурнье, издателю (улица Сены); четвертое – Полену, издателю, и пятое – Делонэ, издателю. А если случится так, что никто из этих лиц не сочтет возможным напечатать книгу в течение пяти лет после моей смерти, я завещаю эту книгу самому старому из всех издателей, проживающих в Лондоне, при условии, что его фамилия начинается буквою „К“.»