Николай Гоголь - Труайя Анри
Он вручил священнику несколько глав второго тома «Мертвых душ». Тот, просмотрев их, сказал, что они его разочаровали, и посоветовал Гоголю не публиковать те главы, где был описан «священник с католическими оттенками, не вполне православный», и «губернатор, каких не бывает». За такие портреты осмеют еще больше, говорил он, чем за «Выбранные места из переписки с друзьями». Как человек, стремящийся к близости к Христу, может тратить время на подобное бумагомараканье? Нужно думать о своей внутренней жизни, а не о писательстве. Гоголь, пришедший в замешательство, видел перед собой священника с рыжеватой бородкой, довольно широким носом, серыми, стальными глазами, который вещал громким голосом, словно в церкви. «Устав церковный написан для всех; все обязаны беспрекословно следовать ему, неужели мы будем равняться только со всеми и не захотим исполнить ничего более?.. Ослабление тела не может нас удерживать от пощения; какая у нас работа? Для чего нам нужны силы?
Много званых, но мало избранных». [610]
Поскольку Гоголь пытался доказать своему собеседнику, что закон Христов можно исполнять также и в звании писателя, тот в порыве горячности потребовал от него отречения от Пушкина, которым Гоголь так восхищался. «Отрекись от Пушкина! – кричал он ему. – Он был грешник и язычник!» И он стал рисовать кающемуся грешнику простершимся ниц и рыдающим ужасающую картину Страшного суда. Еще в детстве мать так разительно и страшно описала ему вечные муки грешных, что это потрясло и разбудило в нем всю чувствительность. На этот раз от ужаса он, не владея собой, простонал: «Довольно! Оставьте, не могу далее слушать, слишком страшно!» [611] Он попросил отца Матвея удалиться. Священник, оскорбленный, ушел. На следующий день, 5 февраля 1852 года, он уехал в свой Ржев. Гоголь, полный раскаяния, проводил его до железнодорожной станции. Расстались они очень сухо, но тотчас после этого, страдая от угрызений совести, Гоголь написал своему духовному отцу:
«Уже написал было к вам одно письмо еще вчера, в котором просил извиненья в том, что оскорбил вас. Но вдруг милость божия чьими-то молитвами посетила и меня жестокосердого, и сердцу моему захотелось вас благодарить крепко, так крепко, но об этом что говорить? Мне стало только жаль, что я не поменялся с вами шубой. Ваша лучше бы меня грела. Обязанный вам вечною благодарностью и здесь, и за гробом весь ваш Николай». [612]
Получив это письмо, отец Матвей мог сказать себе, что благодаря своему красноречию он одержал окончательную победу. Россия, может быть, и потеряла великого писателя, но Небо, без сомнения, приобрело прекрасную душу. Несколько лет спустя, отвечая на вопросы публициста Т. И. Филиппова о его последней беседе с Гоголем, протоиерей из Ржева так объяснил свое поведение:
«Он искал умиротворения и внутреннего очищения» – «От чего же очищения?» – спросил Т. И. Филиппов. – «В нем была внутренняя нечистота». – «Какая же?» – «Нечистота была, и он старался избавиться от ней, но не мог. Я помог ему очиститься, и он умер истинным христианином», – сказал о. Матвей… «Что ж тут худого, что я Гоголя сделал истинным христианином?» – «Вас обвиняют в том, что, как духовный отец Гоголя, вы запретили писать ему светские творения». – «Неправда. Художественный талант есть дар Божий. Запрещения на дар Божий положить нельзя; несмотря на все запрещения, он проявится, и в Гоголе временно он проявлялся, но не в такой силе, как прежде. Правда, я советовал ему написать что-нибудь о людях добрых, то есть изобразить людей положительных типов, а не отрицательных, которых он так талантливо изображал. Он взялся за это дело, но неудачно». – Говорят, что вы посоветовали Гоголю сжечь второй том «Мертвых душ?» – «Неправда, и неправда… Гоголь имел обыкновение сожигать свои неудавшиеся произведения и потом снова восстановлять их в лучшем виде». И, раздраженный настойчивостью всех этих литераторов, обвиняющих его в мракобесии, священник ворчливо добавил: «Врача не обвиняют, когда он по серьезности болезни прописывает больному сильные лекарства». [613]
А между тем Гоголь с трудом приходил в себя от беседы с отцом Матвеем. Пока он был здоров, он относился к дьяволу, как к какому-то комичному щелкоперу, второсортному фигляру из разряда хлестаковых и чичиковых, над которым достаточно посмеяться, чтобы его укротить. Теперь же, когда силы его угасали, а в голове царил мрак, ему казалось, что дух тьмы не довольствуется тем, что вводит во искушение беззащитные слабые души, но что дела человеческие, с виду величественные, как, например, работа над произведением искусства и его завершение, могут быть внушены духом Зла. Может быть, полагая, что он работает во славу Божию, он в течение всей жизни работал на искусителя? Может быть, именно это отец Матвей и хотел ему сказать, призывая его отказаться от художественного творчества и отречься от Пушкина? Может быть, в его распоряжении всего несколько дней, чтобы исправить ошибку всей его жизни?
Утром на масленице он приехал к одному священнику, жившему в отдаленной части города, и спросил его, когда можно будет приобщиться Святых Христовых Тайн? Тот посоветовал было дождаться первой недели поста, потом, увидев его смятение, согласился исповедовать его в церкви в четверг.
Тем временем Гоголь отказался от всякой литературной деятельности. Погруженный в книги исключительно духовного содержания, он решил назначить себе аскезу, еще более строгую, чем предписывает церковный устав. Даже Масленицу он посвятил говению. Борясь с неприятными ощущениями в желудке, он ел все меньше и меньше: несколько ложек овсяного супа на воде или капустного рассола, кусочек просфоры, стакан воды. Его уже шатало от изнеможения, а он все еще считал себя обжорою. Ночью он старался спать как можно меньше, чтобы не поддаться дьявольскому искушению снов. Он написал письмо матери, умоляя ее молиться за него: «Мне так всегда бывает сладко в те минуты, когда вы обо мне молитесь! О, как много делает молитва матери!» [614]
В четверг, 7 февраля, он явился в церковь еще до заутрени, исповедался, причастился, пал ниц и много плакал. С. П. Шевыреву, навестившему его в тот же самый день, Гоголь показался столь изнуренным и мрачным, что он умолял его на коленях принять хоть какую-нибудь пищу, но Гоголь утверждал, что не голоден. Потом, словно под каким-то внушением, он поехал на извозчике в Преображенскую больницу, чтобы навестить там юродивого, «божьего человека» Ивана Яковлевича Корейшу, который пользовался в обществе известностью и доверием. Подъехав к воротам больницы, он не вошел в них, а принялся ходить взад и вперед по снегу, долго стоял на одном месте на ветру, опять сел в сани и велел ехать домой. Что ожидал он услышать из уст ясновидца? Подтверждение требований отца Матвея? Или, наоборот, опровержения, которое, освободив его от всяких оков, вернуло бы его к жизни и литературному творчеству?
По возвращении у него был такой потерянный вид, что граф Толстой уговорил его посоветоваться с его домашним врачом, доктором Иноземцевым. Тот, несколько озадаченный, в конце концов нашел, что у него катар кишок, и посоветовал ему спиртные натирания живота, лавровишневую воду и ревенные пилюли по случаю долго продолжавшегося запора. Не доверяя столь грубым материальным средствам, Гоголь предпочел лечиться молитвами перед иконами на коленях, а образов в доме графа Толстого было достаточно.
В ночь с пятницы 8-го на субботу 9 февраля он, изнеможенный, без сил, дремал на диване, когда услышал какой-то загробный голос. Лежа в полутьме с широко открытыми глазами, он испытал такое чувство, словно он уже умер, страшно закричал, разбудил слугу и послал его за священником. Когда явился заспанный приходской священник, Гоголь ему объяснил, что он страдает той же болезнью, что и его отец, что он почитает себя уже умирающим, и что он просит снова его причастить, потому что недавнее причащение не принесло мира его душе. Священник, видя, что мнимый умирающий сумел подняться, чтобы его принять, заверил его, что он напрасно так чрезмерно беспокоится, что не настал еще для него час думать о кончине. Поддавшись на время уговорам, Гоголь решил снова лечь и задремать. Но в воскресенье, 10 февраля, он призвал к себе графа А. П. Толстого и попросил его отдать некоторые свои сочинения, после своей смерти, митрополиту московскому Филарету (Дроздову), с тем, чтобы столь высокая духовная особа решила, что должно быть напечатано, а что нет: «Пусть он зачеркнет без всякой жалости то, что ему покажется ненужным!» Граф отказался от этого поручения, чтобы он не счел себя серьезно больным, чтобы отклонить от него всякую мысль о смерти.