Генрик Сенкевич - Огнем и мечом (пер. Вукол Лавров)
— Иди, ночуй в замке, иди, вытащи за чуб ляхов из окопов, как ты обещал мне!
— Великий хан крымских орд! — уверенно заговорил Хмельницкий. — Ты могуч, и после султана сильней тебя нет на свете; ты мудр и силен, но можешь ли ты послать из лука стрелу под самые звезды или измерить глубину моря?
Хан с удивлением посмотрел на него.
— Не можешь, — все усиливая голос, продолжал Хмельницкий. — Так и я не могу измерить всей гордости и самонадеянности Еремы! Мог ли я подумать, что он не испугается тебя, хан, что не смирится при виде тебя, что не ударит челом перед тобою, что он поднимет святотатственную руку на самого тебя, прольет кровь твоих воинов и будет издеваться над тобою, могучий монарх, как над последним из твоих мурз? Если б я смел так думать, я оскорбил бы тебя — тебя, которого я так чту и люблю.
— Аллах! — сказал хан, приходя все в большее изумление.
— Я тебе скажу только одно, — продолжал уже с большей уверенностью в фигуре и голосе Хмельницкий, — ты велик и могуч; от восхода до заката народы и монархи бьют тебе челом и называют львом. Один Ерема не падает ниц пред твоею брадою; если ты не сотрешь его в прах, если не согнешь его дугою и не будешь по его спине взбираться на коня, то что же значат твоя слава, твое могущество? Все скажут, что один ляшский князь опозорил крымского царя и не получил возмездия, что он сильнее, могущественнее тебя…
Наступило глухое молчание; мурзы, аги и муллы не спускали глаз с лица хана, удерживая дыхание, а он закрыл глаза и думал.
Хмельницкий оперся на булаву и смело ждал.
— Ты сказал, — наконец, промолвил хан. — Я согну хребет Еремы, я по его спине буду садиться на коня, никто не скажет от восхода до заката, что один неверный пес опозорил меня.
— Аллах велик! — в один голос закричали мурзы.
Глаза Хмельницкого осветились радостью: одним махом он отвратил гибель, висевшую над его головою, и превратил сомнительного союзника в вернейшего друга.
Этот лев умел в один миг обращаться в лисицу.
Оба лагеря гудели до поздней ночи, как гудят выроившиеся пчелы, пригретые весенним солнцем, а на месте битвы спали непробудным мертвым сном рыцари, пронзенные стрелами, проколотые копьями, изрубленные мечами. Взошел месяц и пошел обходом по этому полю смерти: там отразится в луже застывшей крови, здесь вырвет из мрака новые груды убитых, тихо сойдет с них и взберется на другие, заглянет в открытые мертвые глаза, осветит синие лица, обломки оружия, и лучи его станут бледней, точно от ужаса всего виденного. По полю мечутся в одиночку и небольшими группами какие-то зловещие фигуры — то прислуга пришла обирать погибших: так шакалы приходят после львиной битвы. Но и их неведомый страх торопит и гонит прочь. Что-то жуткое, что-то таинственное было на этом поле, покрытом трупами, в этом покое и неподвижности недавно еще живых людей, в тихом согласии, в каком лежали рядом поляки, турки, татары и казаки. Иногда в зарослях зашумит ветер, а солдатам, стоящим на страже, кажется, что то людские души кружатся над телами. Говорили, что когда в Збараже пробило полночь, со всего поля, от валов до казацкого лагеря, будто бы с шумом поднялись в небо стаи каких-то птиц. Будто бы слышались неясные голоса, какие-то вздохи, стоны, от которых волосы на голове вставали дыбом. Те, которым суждено было лечь на поле брани, слуху которых были доступны неземные призывы, ясно слышали, как польские души взывали, отлетая: "Пред Тобою, Господь, слагаем наши прегрешения", а казацкие стонали: "Христос, Христос, помилуй!", ибо, полегшие в братоубийственной войне, они не могли прямо вознестись к престолу вечной славы; им суждено было лететь в земную даль, вместе с вихрем кружиться над обителью слез, и плакать, и стенать по ночам, покуда не вымолят у Христовых ног отпущения обоюдных грехов и забвения…
Но человеческие сердца ожесточились еще сильнее, и ни один ангел примирения не пролетел над побоищем.
Глава III
Наутро, прежде чем солнце разлило свой золотистый свет, в польском обозе вырос уже новый оборонительный вал. Старые валы окружали чересчур большое пространство, и князь с паном Пшеимским решили заключить войска в более тесное кольцо. Гусары всю ночь работали не покладая рук, наравне с прочими солдатами и прислугой. Все, кроме стражи, наконец, заснули беспробудным сном; неприятель также работал всю ночь и не спешил что-то предпринять после вчерашнего поражения. Рассчитывали, что штурма в этот день и вовсе не будет.
Скшетуский, пан Лонгинус и Заглоба сидели в палатке за пивной похлебкой и беседовали о трудах прошлой ночи с тем удовольствием, с каким солдаты разговаривают о недавней победе.
— Мой обычай ложиться с курами, а вставать с петухами, — сказал пан Заглоба, — но на войне это трудно! Спишь, когда можешь, встаешь, когда тебя будят. Меня бесит только одно, что мы должны из-за такой дряни извращать порядки своей жизни. А что делать, времена теперь такие! Но заплатили же мы им за это вчера! Если бы еще раза два устроить им такое угощение, то это отбило бы у них охоту будить нас.
— Вы не знаете, сколько полегло наших? — спросил Подбипента.
— Э! Немного; всегда так бывает, что осаждающих погибает больше, чем осажденных. Вам это дело не так знакомо, но мы, старые вояки, не имеем надобности считать трупы: все и так ясно по ходу битвы.
— И я кое-чему научусь около вас, — кротко заметил пан Лонгинус.
— Несомненно, если на это у вас ума хватит, на что я не особенно рассчитываю.
— Оставьте вы его в покое, — отозвался Скшетуский. — Во всяком случае, это не первая битва для пана Подбипенты, и дай Бог лучшим рыцарям драться так, как он дрался вчера.
— Я сделал, что мог, но не столько, сколько хотелось бы.
— Напротив! Напротив! Вы вчера действовали вовсе неплохо, — покровительственно заметил Заглоба, — а если другие все же вас перещеголяли вас (тут он закрутил усы кверху), то здесь нет вашей вины.
Литвин слушал, потупив очи, и вздохнул, вспомнив про предка Стовейку и три головы.
Полы палатки приподнялись, и пан Михал, веселый, как погожее утро, появился на пороге.
— Ну, вот мы теперь все в сборе! — крикнул пан Заглоба. — Дайте ему пива!
Маленький рыцарь пожал руки товарищам.
— Если б вы знали, сколько ядер лежит на майдане! — сказал он. — Просто вообразить трудно. Пройти нельзя, чтобы не споткнуться.
— Видели, — ответил Заглоба. — Вставши поутру, я прошелся по лагерю. За два года куры всего львовского повета не нанесут столько яиц. Эх, если б это были, действительно, яйца, то мы бы состряпали себе отличную яичницу. А надо вам сказать, что за сковороду яичницы я все готов отдать. Солдатские у меня привычки, так же, как и у вас. Я охотно буду есть все, только было бы много. Поэтому я и на поле битвы действую не так, как нынешняя молодежь.
— Ну, и отделали же вы вчера Бурлая, — сказал маленький рыцарь, — не ожидал я от вас такой прыти. Ведь это был рыцарь, прославленный на всей Украине и Туретчине.
— Каково? А? — самодовольно проговорил Заглоба. — Не впервой мне это, не впервой, милый пан Михал. Да, можно сказать, что такой четверки, как мы, во всей республике не отыщешь. Ей-Богу, с вами и с нашим князем во главе я пошел бы охотно хоть на Стамбул. Заметьте только: пан Скшетуский убил Бурдабута, а вчера — Тугай-бея.
— Тугай-бей не убит, — прервал поручик. — Я сам почувствовал, что сабля только скользнула по нему, и сразу нас разделили.
— Все равно, не перебивайте меня, пан Ян. Пан Михал проколол в Варшаве Богуна, как мы вам говорили…
— Лучше бы не вспоминали! — сказал литвин.
— Сказанного не воротишь, — ответил Заглоба, — пойдем далее: итак, пан Подбипента из Мышьих Кишок прикончил этого Пулуяна, а я Бурлая. Не могу утаить от вас, что я отдал бы всех ваших за одного моего Бурлая и что самая тяжелая работа выпала на мою долю. Дьявол это был — не казак, неправда ли? Если б я имел законных сыновей, я оставил бы им хорошее имя. Интересно, как отнесется к этому король и сейм, как наградят нас — нас, которые больше питаются серою и селитрою, чем другою какою-либо пищей.
— Был рыцарь, еще более знаменитый, — сказал пан Лонгинус, — но имени его никто не знает и не помнит.
— Любопытно знать, кто такой? В древности, может быть? — спросил задетый за живое Заглоба.
— Не в древности, братец. Тот самый, который короля Густава-Адольфа под Тшцяной повалил вместе с конем наземь и взял в плен, — ответил литвин.
— А я слышал, что это было под Пупком, — вставил пан Михал.
— Однако король вырвался от него и убежал, — сказал Скшетуский.
— Да! Я знаю кое-что об этом, — заговорил, прищуривая один глаз, пан Заглоба. — Тогда я служил под командой пана Конецпольского, отца нашего хорунжего… знаю кое-что! Но скромность Не позволяет этому рыцарю объявить свое имя, и поэтому его никто не знает. Хотя, поверьте мне, Густав-Адольф был великий воин, почти равный пану Конецпольскому, но в поединке с Бурлаем было потяжелее. Уж я говорю вам!