Михаил Федорович - Соловьев Всеволод Сергеевич
— Коли нездорова, полечить ее надо. Я и сам заметил, что она ровно похудела.
— Уж и не говори! — вздохнула царица. — С каждым днем худеет. По ночам плачет, княгиня Марья Ивановна сказывала.
Царица не замечала теперь, как она проговаривается. Хотела ничем не расстраивать больного мужа, испугалась своего первого слова, а теперь и высказывает все, что на сердце. Забыла она теперь сразу, в одну минуту, что он болен, что его беречь надо, думает только о дочери, видит только ее перед собою.
— Что ж ты об этом мыслишь? — тревожно спросил царь.
— Жених все наделал! — решительно высказала царица.
Михаил Федорович приподнял голову с подушек и сел на кровати.
— Да нешто она знает? Ведь приказывал скрывать от нее, ей про это дело до поры до времени знать нечего.
— Так, так! — кивала головой царица. — Я ли не наказывала строго-настрого, чтобы никто ей одним словом не проболтался, да как тут убережешь. Хоть день и ночь не спускай глаз, а все же чего не надо знать, то узнается. Сколько народу у нас в тереме, и народ все хитрый-прехитрый, видно, давно ей шепнули, и я так полагаю теперь, что ей все доподлинно ведомо.
— Ох! Уж этот мне жених! — схватился царь за голову руками.
— Говорила тогда, не начинать бы…— невольно вырвалось у царицы.
Побагровели бледные щеки царя, крикнул он хриплым голосом:
— Ты опять о том же! Ведь говорил я, говорил тебе!…
— Прости, батюшка! Прости, государь! — зашептала царица. «Ох, я глупая! — думала она с мученьем и тревогой. — Голова идет кругом, никак не могу удержать своего сердца. Убей он меня, в толк не возьму, зачем это так нужно? Зачем всю эту кашу заварили! Поискать, и свой бы хороший человек нашелся. Эка невидаль — заморский, басурманский королевич!»
Между тем царь, победив в себе волнение, которое было слишком для него мучительно, говорил:
— Что же меня и мучает пуще всего, как не это дело!… Начато оно, кончить его надо, беспременно надо, а как тут кончить?
Царица опять не сдержала сердца.
— Зачем было немцу Марселису наказывать, чтобы он уверял Христиануса, что королевичу помешки в вере не будет?
— Это уж мы так тогда с боярами решили! — в раздумье произнес царь. — Оно и точно, кабы не уверял Христиануса Марселис, так Вольдемара бы на Москву не отпустили.
— А что же теперь, лучше, что ли? Вот он здесь, и никакого толку, только срам один, только языки все чешут, мы с тобой убиваемся, а на Иринушке лица нет!
— Кто такое мог помыслить, чтобы он оказал столь лютое упрямство? Ведь я то ж… я не дурного чего прошу от него и требую, а к Богу привести хочу…
— Нешто он может понять это? — перебила царица. — На то он и басурман. Вот помяни ты мое слово, хоть десять лет ты его держи тут, он от своего еретичества не отстанет.
— Это и он сам пишет мне.
— Ну вот видишь!
— Да что видеть-то! — в приливе нового отчаяния воскликнул царь. — Вижу одно: необходимо Ирине быть за ним, и нельзя оставить этого дела!
— Что же тут!… Ты никак держишь в мыслях, что можно ее обвенчать с нехристем? — испуганно спросила царица. — Так ведь ежели бы мы такое сделали, не токмо бояре и боярыни, но и весь народ русский перестал бы почитать нас!
— Это я и без тебя знаю, жена! — мрачно сказал царь. — И никогда у меня в мыслях не было венчать ее с еретиком! Нет, — ухватился он за единственную надежду, которая его еще поддерживала, — угомонится королевич! Попервоначалу-то он рвал и метал, бежать собирался, а теперь затих. Выдерживать надо, время все исправит — сдастся он.
Царица отрицательно покачала головою.
— Не жди ты этого!
Царь с сердцем отвернулся от нее, и голова его опять упала на подушки.
— А ты лучше смотри за нею! — тяжело дыша, заговорил он. — Да накажи Марье Ивановне, чтобы она глаз не спускала… Так-то!… Ты вот от меня что-то нынче все скрывать начинаешь, а довелось мне услышать, у тебя в тереме неладное творится: воры объявляются; всякие зелья у девчонок находят… какая такая девчонка с зельем поймана?
— Э, государь, пустое! Не тревожься ты, Христа ради. Кабы что было важное, стала ли бы я скрывать от тебя?
— То-то пустое! Нет, видно, не пустое, коли я говорю. Прикрыли, затушили дело, а о деле том вся Москва кричит, — какая такая девчонка с зельем попалась, спрашиваю, а ты отвечай мне прямо!
— Да есть тут одна… к Иринушке приставлена!…— с великой неохотой и новой тревогой прошептала царица.
— То-то и есть, к Иринушке приставлена!… Быть может, от этой девчонки и беда вся.
— Нет! — воскликнула царица. — Кабы она в чем была виновата, не стала бы я покрывать ее. Иринушка больно ее любит, так в нее и вцепилась, сама плакала, на коленях меня упрашивала. Не троньте, говорит, Машутку, люблю я ее, она ничего дурного не сделала и сделать не может.
— Машутка…— прошептал царь, припоминая. — Ах да, бойкая такая, быстроглазая! — вспомнил он. — Чего ж это Иринушка так к ней привязалась? Неладно тут что-то. Не она ли и ослушивается нашей с тобой воли? Не она ли и про королевича Иринушке шепнула да и вести ей всякие передает о нем?
Царица заволновалась.
И как это ей самой до сих пор не пришло в голову. Ведь и то правда!
— Смотри в оба! -между тем говорил царь. — Чтобы хо рошенько следили за этой Машуткой, и как только что — не покрывать ее! Да и что за приятельство между нею и нашей дочкой?… Ох, тяжко мне! — вдруг простонал он, хватаясь за грудь, и замолчал.
Царица тоже ничего не говорила.
Так прошло несколько минут. Царь задремал.
XV
В это время в укромном уголке царицына терема, в опочивальне царевны Ирины, происходила тоже беседа, горячая и быстрая, под страхом, что кто-нибудь придет.
Царевна говорила Маше:
— Ну что ты мне душу надрываешь, Машуня, чего ты меня успокаиваешь? Что ты твердишь мне, зачем я худею да скучаю? С чего же мне радоваться? Вся жизнь опостылела. Да и на себя посмотри, та ли тоже и ты, что была прежде?
Действительно, за этот год большая перемена произошла в обеих девушках. Обе они созрели, обе похорошели, но при этом вид их был печален, не тот, что прежде. Даже Маша уже не казалась бесенком. В ее больших темно-серых глазах явилось совсем новое выражение. Она теперь слушала царевну и вздыхала.
— Подумай только, ведь целый год прошел с того далекого вечера, — продолжала Ирина, — целый год я его не видала! И не было за это время не только дня, но и часу, чтобы не думала я о нем, не вспоминала. На миг один он был со мною, но кажется мне, будто весь век его знала и любила!…
Маша вздохнула при этом еще глубже.
«А я…— мелькнуло в ее мыслях, — ведь и со мной то же. Кабы она знала… только никто о том и никогда не узнает!…»
— А он… что с ним? — жаловалась царевна. — Ведь вот уж сколько времени мы ничего, как есть ничего про него не знаем. На Москве ли он еще или уже уехал?
— Ну, это-то мы знаем, — перебила Маша. — Говорят, вот и хочет уехать, да держат его, не пускают, в плену он… и все из-за своего упрямства…
— Да вот видишь! А ты тогда что говорила?
— Что же я говорила, царевна?
— Забыла, видно!… Я-то не забыла. Ты ведь уверяла меня, что стоит ему повидаться со мною — и он откажется от своей еретической веры и крестится в веру православную.
— Да, это точно я говорила, — вспомнила Маша, — так и теперь повторяю то же. Сама поразмысли: кабы ты его попросила хорошенько, он бы и не смог отказать тебе, а ведь виделись вы тогда всего на одну малую минутку, ни слова не сказали друг другу.
Царевна покачала головой и горько усмехнулась.
— Нет, Машуня, видно, я ему пришлась не по нраву. Кабы так полюбил он меня, как я его полюбила, не выждал бы он этого долгого, тяжкого года; кабы любил он меня — не стал бы упрямиться. Он и думать обо мне позабыл, одно только и в помышлении у него, как бы выбраться отсюда скорей в свою басурманскую землю. Видно, там девицы лучше меня, больше ему по вкусу!…