Александр Немировский - Пурпур и яд
Лаодика ходила из зала в зал, где вышли из углов потревоженные тени. Близ фонтана лежал, как тогда, Эвергет, и в свете луны лицо его было мертвенно бледным… По мозаике шагал римский посол и звуки его шагов, его лающей речи отдавались в ушах тревожным звоном…
Она очнулась от шума шагов. Нет, это не привидения, не призраки. Они идут, высоко подняв факелы. Тени пляшут по их лицам, выхватывая то щеки, вздувшиеся желваками, то суровые, ненавидящие глаза. И один из них, без факела, с дротиком в руке, ее мальчик. Он заносит назад руку. Но на пути к ее сердцу, уже готовому умереть, встало другое, бесконечно дорогое ей лицо.
— Что ты делаешь? Это мать! — крикнул Моаферн, загораживая Лаодику.
Моаферн лежал на спине, широко раскинув руки. Он умер, как воин.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ЦАРСКАЯ БАШНЯ
Весь день дул ледяной ветер. В его свистящем и прерывистом дыхании ощущалась лютая ярость гор, отторгнутых от веселых зеленых долин и янтарного моря. С жалобным скрипом чуть не до земли гнулись корабельные сосны. По дорогам и в голом поле кружились, словно совершая диковинный танец, столбы пыли. И одна лишь царская башня, нависшая над обрывом, сохраняла свою мрачную неподвижность.
На ее каменной памяти — ураганы и землетрясения, мятежи и войны. Ей одной цари доверяли свои тайны. Она слышала признания и предсмертные стоны не склонившихся перед властью. И на ее потемневших от временя стенах сохранились их процарапанные чем-то острым забытые всеми имена.
Молва окружила башню таинственным ореолом. Рассказывали о проклятии, постигавшем каждого, кто прикасался к ее камням. Люди обходили ее стороной.
Что же заставляет этого человека испытывать судьбу? Ветер срывает с него войлочный колпак. Он закрывает голову руками, словно это может защитить от холода.
Внезапно вверху засветилась одна из бойниц. Оттуда со свистом вылетел канат. Человек наклоняется, и через мгновение он уже ползет, перебирая ногами, как паук на невидимой паутине.
Укрепленные в нишах светильники освещают низко нависшие своды. Капля падает человеку на голову, и он вздрагивает, как от удара. Прижимаясь спиною к стене, он идет, извиваясь, пока не упирается в какую-то дверь. За нею слышатся звуки, напоминающие хлопанье крыльев. Прислушавшись, человек понимает, что кто-то ударяет ладонью по камню или, может быть, по собственному телу.
От толчка отлетает дверь, и взору вошедшего открывается келья, темная и узкая, как могильный склеп. В его противоположном конце мерцает огонек. Разгорающееся пламя озаряет лицо в спутанных седых космах. Неужели это та, которая когда-то имела власть над людьми? С нею он связывал свои надежды. Для нее он построил столицу вдали от моря и его соблазнов.
— Ариарат! — слышится вздох. — Ариарат, полетим вместе…
Фигура покачивается. Слышится мерное хлопанье. Это удары подошв по каменному полу. Пустота преображает звуки, так же как изменяет людей. Хлоп! Хлоп!
Дрожащим голосом человек произносит фразу, затверженные и уже ненужные слова:
— Дай мне свою руку! Ты свободна!
Лаодика протягивает высохшую ладонь. На ней блестит сосудик. В таких хранят аравийскую мирру. Может быть, она хочет, чтобы ее наполнили благовониями?
Звон разбиваемого стекла доносит до сознания Ариарата страшную догадку: он опоздал.
— Яд дал мне крылья! — шепчет Лаодика. — Смотри, как высоко я поднялась. Внизу блестит Понт. И корабль как игрушка в его могучих руках. А вокруг резвятся дельфины. Вот они поднимаются из волн и снова исчезают…
ЛАОДИКА ВТОРАЯ
Митридат катался по полу, как раненый барс. Его большое и сильное тело содрогалось от рыданий, прерывавшихся протяжными стонами.
Предсмертное письмо матери раскрыло всю глубину трагедии. Она написана не афинянином Софоклом, а Судьбой. Это случилось не с царем Эдипом, а с ним, Митридатом. Он мстил за отца и оказался сам отцеубийцей. Ибо отцом его был Моаферн. Одна роковая ошибка породила другую. Он, Митридат, убил мать, нет, не дротиком и не ядом (яд ей дал сердобольный тюремщик), а несправедливым подозрением.
— Митридат! — услышал он. — Митридат!
Подобно волшебной флейте Орфея, усмирявшей разбушевавшиеся волны, этот голос успокаивал его мятущуюся душу. Откинувшись навзничь, сквозь пелену в воспаленных глазах Митридат увидел Лаодику. Она пришла к нему, понимая, как он одинок, как страдает.
«Сестра! Нет, дочь Эвергета! Как она похожа на того, кого я ошибочно считал отцом! Она по праву должна носить диадему, занимать трон. Лаодика Вторая! Я же — сын мятежника, заговорщика, узника римских тюрем. Мне бы скакать по степи бок о бок с Савмаком или стоять на корме камары рядом с Гриллом. Нет, вести фаланги Лаодики против римских легионов!»
Митридат схватил девичьи пальцы. Они были белы, как лепестки лилии. В них было благоухание юности и ее чистота.
— Ты меня любишь, Лаодика? — спросил он, вкладывая в слова всю нежность, на какую был способен.
Сестра соединила в себе тех, у кого он уже не мог просить прощения и прижать к груди. Она одна связывала его с матерью, давшей жизнь им обоим.
— Да! — отвечала девочка. — Я всегда скучала по тебе. Когда ты исчез, я плакала. Я говорила матери: «Верни мне брата!»
— Не называй меня так! — перебил Митридат. — Мы не обменивались кровью!
Лаодика взглянула брату в глаза. Они были цвета утреннего моря. Таким ей предстал Понт в тот первый день, когда она вернулась в Синопу. Казалось, волны приветствовали ее возвращение и они так же властно притягивали к себе, как его глаза.
— Вот видишь этот шрам! — Митридат протянул руку. — Отсюда текла кровь, которая смешалась с кровью моего побратима Савмака.
— Он скиф?
— Скиф, — ответил Митридат, отводя взгляд в сторону. — И в тот день, когда мы обменялись кровью, он поведал мне прекрасную сказку. С тех пор я не могу ее забыть. Это о том, как на степь, опаленную гневом богов, пролился всепрощающий ливень слез. Горе сожгло и опустошило мою душу, но ты, как та божественная птичка, пропела прощение и надежду.
Он привлек Лаодику к себе, и она потонула в нем, как песчинка в бурлящем горном потоке.
НАШЕСТВИЕ
С холмов, где стояли посты херсонеситов, казалось, что в движение пришла вся степь. Оставляя позади себя клубы пыли, мчались всадники в кожаных штанах и меховых треухах. Доносился удушливый запах горящего зерна. Пала житница Херсонеса — Керкинитида. Потянулись беглецы из Прекрасной гавани и других поселений западной Таврики. На почерневших лицах застыл ужас побоища, в котором не было пощады ни женщинам, ни детям.
Страшна была ярость воинов Палака. Нашла выход их ненависть к пришельцам, прилепившимся к побережью, как ракушки к днищу корабля. Раньше, когда сколоты владели Великой степью от Истра до Танаиса, они могли мириться с этими купчишками или не обращать на них внимания, как на надоедливых ос. Но теперь, когда Великая степь принадлежит савроматам и роксоланам, соседство эллинов стало опасным. От них исходил дух своеволия. Потеряла авторитет древняя мудрость, приговаривавшая к смерти за подражание чужим обычаям. Некоторым уже жали под мышками дедовские кафтаны, и они сменили их па просторные эллинские хитоны. Еще немного, и сколоты начнут называть своих детей эллинскими именами и клясться не бородой Папая, а Зевсом или Гераклом.
Ревнители старины полагались на царевича Палака, воспитанного в дальнем становье на кумысе и не знавшего даже вкуса оливкового масла и вина. Он еще при жизни отца нападал на купцов, приносивших в скифские селения заморские товары, бил расписную посуду, сжигал эллинские ткани и свитки. Став царем, Палак замыслил уничтожить все эллинское, сжечь эллинские города и сбросить эллинов в море.
В эти дни Херсонес напоминал осажденный лагерь. Каменщики укрепляли стены, не видевшие врагов почти двести лет. По специальному решению булевтерия в угловую круглую башню были уложены плиты с ближайшего к городу некрополя: мертвые должны служить родному полису так же, как живые! Пусть скифские тараны разобьются о камни могил! С улицы кузнецов доносились удары молотов. Гражданам понадобятся стрелы и мечи. Рабы несли на плечах бревна для катапульт. Со стадиона доносились голоса команды. Там обучались военному строю отпущенные на свободу таврские рабы. Нашлась работа и горшечникам в мастерской при храме Девы. Удивительнее всего, что именно ею больше всего интересовался первый стратег Дамосикл. Словно амфоры, вывозимые из города на крутых повозках, могли пригодиться в эти жаркие дни.
Откуда ждать помощи? Из Пантикапея, платящего скифам дань? Или из маленькой Гераклеи — метрополии Херсонеса? Митридат Евпатор! Имя этого царя звучало все громче и настойчивее: в спорах граждан на агоре, в дебатах, разгоравшихся на заседаниях булевтерия.
У понтийского царя были ревностные сторонники и не менее решительные противники. Среди первых выделялся Алким, вернувшийся в Херсонес из Пантикапея. Из его рассказов вставал образ прекрасного и благородного юноши, которому удалось с помощью богов преодолеть вражеские козни и возвратить себе отцовский трон. С особым пафосом Алким описывал месяцы, проведенные вместе с царем в горах Париадра. Если ему верить, выходило, что тогда он был едва ли не воспитателем царя, платившего ему за заботы не золотом, а бескорыстной дружбой. О своей роли при дворе Перисада хитрец не распространялся, понимая, что она выставила бы его в невыгодном свете. К тому же он знал о неприязни своих сограждан к Перисаду, которого считали если не варваром, то их покровителем и тайным союзником.